Ingenium cui sit, cui mens divinior atque os
Magna sonaturum, des hominis hujus honorem {*}.
{* Ведь стих заключить в известную меру --
Этого мало!-- Ты сам согласишься, что кто, нам подобно,
Пишет, как говорят, тот не может быть признан поэтом.
Этого имени честь лишь прилична гению, духу
Божественной силы, устам -- великое миру гласящим10.}
С другой стороны, в рассуждении цели поэзии:
Omne tulit puncturo, qui miscuit utile dulci,
Animum delectando, pariterque monendo {*}.
{* Все голоса за того, кто слил наслаждение с пользой,
Кто, занимая читателя, тут же его наставляет11.}
Если искусства, предназначенные для образования и совершенствования нашей нравственности и для сего названные преимущественно изящными, должны действовать по определенным своим началам и цели, то могут ли быть достойны их избрания и занятия всякого рода удовольствия и всякого рода предметы? Если изящный вкус, как известно, имеет непосредственное влияние на счастие нашей жизни, будучи сам источником не токмо сладостных и невинных, но самых благороднейших утех для человека, то должен ли и может ли он ободрять все без выбору, без цели написанное, сколько бы искусство автора ни торжествовало? Не обязан ли критик различать, что сочинено с благим, дурным или совсем без намерения? Нет никакого сомнения, что это первая и главная его обязанность. Он ценит сочинения и отдает одному пред другим преимущество по тем благородным и чистым, высоким или нежным чувствованиям, которые они производят, хотя бы, впрочем, самые творения были равны в достоинствах своих. Например, представляется ли ему прекрасное в лицах, в мыслях, в движениях сердца: он отдает пальму тому стихотворцу, который прекрасное существенное возвышает к той идеальной, небесной, духовной красоте, для коей земная служит только бренною одеждою, чрез покров тленный он видит добродетель, любовь к ближнему, благородство духа, мирный характер, кротость. Представляется ли ему высокое или славное, он чтит поэтов Марка Аврелия, Тита, Екатерину, Александра, умевших возбудить в нас чувствования умилительные, соединенные с удивлением; короче: он не унижает ни одного творения, но всякому дает свое место по внутреннему его достоинству более, нежели по наружным формам и отделке. Я люблю Овидия и Виргилия, но последнему всегда отдам преимущество. Я удивляюсь Горацию, но отличу многие из од его. Я не поставлю творца "Мессиады", "Потерянного рая", "Телемака"12 вместе со многими прославленными творениями французских писателей. Сам Вольтер, верно, не согласился бы, чтоб его "Генриада" стояла подле его "Девы Орлеанской", хотя являлись многие затейливые критики, которые сию последнюю предпочитали первой. Представляются ли игривые мысли, дети шутки и веселости, сии произведения любви, дружбы, мирных житейских удовольствий, он, при двух священных свидетелях, невинности и чести, отделяет их от всего наглого, дерзновенного, коварного, соблазнительного. Все истинно благое или полезное в намерениях и действиях должно занимать первое место и пред глазами критика. Наконец, я не смешаю многих безделок с сочинениями, предполагающими великий труд, богатое воображение, ум высокий и обширные сведения. "Как! в стихотворных сочинениях ум высокий, обширные сведения? -- возразят мне.-- По какому праву этого могут требовать господа критики от поэтов? К чему сии обширные сведения для стихотворца?" Точно так, одна и та же высокая мыслящая сила должна быть первоначальною и существенною основою изящного вкуса: истинный поэт, истинный философ, истинный историк следуют одному закону, хотя действуют различными путями. Везде -- и в самой легкой, игривой безделке стихотворной приятно встретить и отличить истину или мысль назидательную, или чувство, услаждающее наши жизненные горести. Если образованный человек состоит из сил умственных и нравственных, то невозможно произвесть в нем совершенного удовольствия иначе, как удовлетворив тем и другим. Необразованный человек не умеет чувствовать; умный человек не может быть бесчувственным, разве только в болезненном состоянии; следовательно, тогда цель искусства достигнута, когда оно производит счастливые свои действия по взаимному влиянию мысли на чувство. "А обширные сведения к чему для поэта?" -- спросят меня. Обращаю ваше внимание на всех превосходнейших писателей, коих бессмертная сила осталась навсегда любезною, драгоценною сердцам образованным, ссылаюсь на Гомеров, Виргилиев, Тассов, Виландов, Гете, Шиллеров, Гердеров, Лафонтенов и других. Не встречаете ли вы в их творениях доказательств, что они не только имели глубокие познания о сердце человеческом и о природе, но также о гражданском состоянии обществ, о медицине, об истории и политике? Да и как же иначе? Познания суть пища воображения, пища ума, без них та и другая способность, как лампада без масла. Для сих-то сокровищ Орфеи, Солоны, Пифагоры и многие новейшие мудрецы странствовали по всем частям света:13 они-то даровали своим творениям сию особенную оригинальность, сии новые виды, сии новые изменения страстей, ту живопись слогу и силу чувствам, которых мы не видим в других сочинителях. Благоразумный критик согласен, что не для всех родов стихотворных сочинений равно необходимы обширные сведения, но он не должен упускать из виду и сие драгоценное достоинство гения, напоминая стихотворцам только одно, чтобы они не увлекались слишком далеко по сухой и тернистой тропинке логики и учености, а с другой -- не вверяли бы себя без поручительства разума и вкуса обольстительным очарованиям необузданного воображения.
Я не распространяюсь здесь о слоге: свойства его и правила определены. Критику осталось приспособлять их к сочинению и поверять его с ними. Однако всегда должно помнить, что мысль и чувство есть душа творения: им поэт жертвует иногда и самою гармониею слога, им посвящает и новый, не вошедший еще в общее употребление оборот или слово, для них вводит иногда речения устарелые, чуждые образованного общества. Если цель писателя достигнута, то низко для критика благоразумного вооружаться против такой невинной вольности, да притом, может быть, и вредно. Сколь много бессмертный Державин обогатил язык наш восстановлением оборотов и слов устарелых! В какой силе, в каком блеске являются они под златым пером его! В руке великого писателя все благородствуется, оживотворяется, в руках обыкновенных все цветущее вянет и сохнет. Ныне уже говорят: слог Сумарокова и Хераскова ветх, слог тех и других авторов устарел. Если это мнение основывается на времени и постепенном совершенствовании языка, то для чего никто не говорит, что устарел слог Ломоносова, Богдановича или даже Кантемира? Они также и ныне новы, как в свое время. Почему для всех нас не устарели самые древние сочинения? Отчего Гомер, Виргилий, Гораций, Цицерон столько же новы, как бы жили между нами? От наружных ли прелестей языка и форм слога зависит то, что мы пленяемся ими? Но никто из нас не может похвалиться, чтобы так понимали мы слог их, как современники, но никакие, самые совершеннейшие переводы, как известно, не могут передать красоты слога, какого-либо автора в той силе и живости, какая в подлиннике. Сверх того, нравы, обычаи, правление народов изменились в продолжение тысячи лет, самый образ думать и судить о вещах стократно переменялся, и прелестные формы одного языка не могут быть изображаемы теми же формами в другом, особливо новейшем языке. Отчего же Гомер, Феокрит, Виргилий, Цицерон, Гораций не только в -хороших, но и в посредственных переводах узнаны и всегда остаются друзьями всех, которые совсем не знают ни по-гречески, ни по-латине? Оттого, что истинное и вечное достоинство заключается в сущности сочинения и остается равно неизменным для всех народов и во всех веках, оттого, что сочинение может стареть в наружном облачении или слоге, но внутренние красоты его действуют всегда в своей мере и силе, а потому и всякая похвала, относящаяся единственно к слогу и красотам его, не должна составлять главной и существенной цены творения. Мы можем представить и своих древних писателей в доказательство сей истины, например: "Слово о полку Игореве", "Завещание" Владимира Мономаха, проповеди и "Четьи-Минеи" св. Димитрия Ростовского, сочинения Феофана Прокоповича и других, которых слог совершенно или не наш, или изменился, или устарел, но с каким тщанием, любопытством и удовольствием мы их читаем? Это значит, что они в ветхую по отношению к нашим временам оболочку языка своего заронили те бессмертные искры истины, мудрости и благих нравов, которые никогда не гаснут, в них оставили они свою душу, которая всегда пребудет поучительницею и назидательницею всего высокого, всего небесного. Еще повторим, что хороший и чистый слог имеет все права свои неотъемлемо; но желательно, чтобы добрый критик не судил по одной одежде, как часто бывает, и, сообразно наставлению Горация, в самых развалинах умел находить талант, гений и поэта, предпочитая всегда должность благонамеренного советника, а не укорителя.
Наконец, скажут мне решительно: к чему все сии столь строгие и разные условия для критика?-- Есть одно и главное -- это подражание природе. Что бы ни было представлено, но только бы было представлено верно, точно и живо, искусство достигло своей цели, и дело кончено. Тигр, скорпион, крокодил, Нерон, Герострат, все отвратительные и безобразные чудовища прекрасны, когда они живо и точно представлены в подражании. Не смею спорить с знаменитым писателем, поместившим сие правило в законодательной своей поэме14, но более думаю, что его не так понимают. Аристотель первый сказал: представлять предметы не так, как есть, но как должны они быть15. Цицерон говорит: "Все то может только нравиться, что приличествует своей натуре и нашей".-- Quod turn nostrae, turn suae naturae convenit16.
Каким же образом Боало, их подражатель, установитель вкуса, мог сказать решительное правило о подражании, исключающее всякий выбор? Громче всех сих законодателей говорит природа, ей следовать должен и сочинитель и критик. Вы подражаете природе, то есть вы красками, формами, видами представляете нам формы, виды и краски, которыми она ознаменовала свои собственные творения, но, успев во всем этом, говорите ли вы то, что она говорит в своих творениях? Тот ли дух в вашем подражании, которым преисполнены ее подлинники? Понимаете ли вы ее слог, и если понимаете сами, то можете ли изобразить его во всей той силе и пространстве, которые свойственны ей? Всевышним созданная, им единым постигаемая, для него единого она есть орган совершенной и согласной. Мудрец благоговейно ее созерцает, наблюдает, исследывает по общим началам или законам, приобретенным из собственных же своих наблюдений. Он обозревает великое целое и о частях его судит по отношениям, до бесконечности различным, и по намерению, с которым оно создано. Стихотворец, напротив того, не исследывая, живописует природу и притом не в той всеобъятности, с которой взирает на нее творец всемогущий, но особенно: в отношении к человеку, в предметах, к нему ближайших, имеющих на него особенное влияние, относящихся к его нуждам, счастию и несчастию, к его нравственному и физическому совершенствованию. В природе, пред очами бога и мудреца, все совершенно, все превосходно; та же природа в кругу наших общественных понятий и действований имеет уже относительные сравнения: хорошее, лучшее, дурное, вредное, полезное, приятное, более приятное и неприятное. Отсюда произошла природа, так называмая изящная, избранная -- тесный и малый мир предметов, составляющий, так сказать, некое родственное нам семейство, соответственно духовным и умственным нашим силам и степени нашей образованности. Отсюда для поэта рождается другой мир, отдельный от общего, и следовательно -- другой размер, другие отношения, другие планы и средства в его творениях. Но, несмотря на то, что стихотворец действительно обязан сообразоваться более или менее с тем обществом и временем, для которых он пишет, с предрассудками, нравами, обычаями, образом правления, выспренняя и главная цель его, как жреца и любимца природы, сколько возможно, всегда одна и та же: распространять, очищать и благородствовать сферу мыслящих и нравственных сил наших и, так сказать, выводя из настоящего круга, приближать нас к вечным началам блага, переселять нас в тот общий и единственный мир гармонии, где нет ни различий, ни степеней блага, но где единое благо, или возвышать стезями порядка, справедливости, благости к предвечному источнику всяческих -- богу. Различные направления, средства и высокость духа, относительно к сей главной мете, должны определять достоинство сочинителей и сочинений, независимо от других общих качеств и форм слога так, как выбор предметов, более соответственный той же главной цели, определяет степень вкуса и образованности писателя. Так смотрит и судит о творениях беспристрастный и благоразумный критик, отделяя всегда красоты вечные от красот временных и частных. Не подражание только ощутительное, живое и легкое составляет главный предмет его внимания, но и то, чему подражают, с какою целию подражают и какими средствами питают наше воображение и чувство. Не одним живым представлением природы должно оканчиваться намерение стихотворца. Если она представляет нам тысячи предметов не для одного удовольствия или созерцания, но для пользы и научения, то и он, как ее орган, должен говорить и действовать подобно ей самой, не только облекать стихи свои в ее ризу, но постигнуть ее душу и оживляться ее бессмертным пламенем.
Вот еще последний вопрос для руководства критика: какие же из представленных нами качеств сочинений должны быть преимущественно замечены и отличены критиком? Чистота или гладкость стихов, высокость или глубокие и нежные чувства, богатые, всеобъемлющие мысли, пламенное воображение, творческая сила ума, точность и живость подражания? Отвечаем, все они превосходны, однако не одно только само по себе, но все вместе составляют прочную цену изящных творений. Это правило основано на законах той же самой природы, которой хотите вы быть подражателями и вместе истолкователями ее таинственных, небесных уроков. Она везде слияла величие с красотою, силу с легкостию и игривостию, гармонию с разнообразием, пользу или благо с удовольствием. По сей-то причине все эстетические силы изящных творений заключаются в трех главных качествах; они суть: прекрасное, совершенное, благое. Вот -- компас для критика!
Конечно, не все качества ума равно необходимы для всех родов поэзии: проницательность, воображение, точность и исправность требуются от каждого. Ложный ум портит все таланты, поверхностный ум не извлекает пользы ни из одного из них. Есть стихотворения, где более нужны украшения, есть другие, в которых они совершенно излишни и противны цели. Критик поступает несправедливо, когда хвалит только образы или картины там, где нужно единственно простое изъяснение чувствований; есть мысли, которые требуют метафоры или другого тропа, есть другие, кои теряют совершенно свою силу и важность, будучи облечены в образ метафорический. Сверх того, поэт не всегда одною живописью блистать может: ему свойствен равно характер философа, историка и оратора. Эпиграмму хвалите вы по тонкости и дальновидности мыслей; мадригал и элегию по нежности чувствований смешанных и томных; обыкновенное письмо по легкости; басни по простоте и натуральному рассказу; оду по возвышению и парению мыслей, восторгам вдохновенных чувствований и воспламененного воображения; комедию по остроте, силе и глубокомыслию, живости и игривости слога; трагедия требует страсти возвышенной, силы слога и т. д. Приличие, или вообще вкус, как голос природы, сказывает критику, что он по месту, времени, лицам, цели автора и обстоятельствам похвалить или осудить должен.
В подтверждение предложенных мною здесь замечаний позвольте, почтеннейшие члены, приложить здесь несколько статей из 24-й главы Аристотелевой "Пиитики", в которой говорится, на какие предметы может падать критика и каким образом должно на нее ответствовать:
1) Поелику поэт есть подражатель, как живописец и всякий другой художник, то требуется от него, чтобы он подражал предметам так, каковы они есть, или так, как они кажутся, или так, как они должны быть.
2) В поэзии могут быть два рода погрешностей: одни падают на самое стихотворение, а другие не падают на него. Если поэт предпринял подражать свыше сил собственных, он виноват; но если предмет сам по себе невозможен, то ни поэзия, ни он не виноваты, разве только упрекнуть его можно в дурном выборе.
3) Если предмет, изображаемый поэтом, не может быть представлен натурально искусством, которым ов действует,-- это будет погрешность, но если сия погрешность доводит искусство к его цели, то она извинительна. Напротив, она не заслуживает извинения, если искусство, следуя обыкновенному своему ходу, могло произвести то же или ближайшее действие.
4) Надобно смотреть, где ошибка находится, в самой ли поэзии или в посторонних средствах, ибо меньшая ошибка не знать, что лань не имеет рогов, но гораздо хуже написать ее дурно с рогами.
5) Если упрекают поэта, что он живописал предметы, как они существуют, то он может ответствовать, что изображал их такими, какими они должны быть.
6) Не примут сего оправдания, отвечайте: "Я следовал общему мнению"; и сего не примут, можете сказать? "Это неизвестно, я имел право так думать".
7) Что касается до того, как в подражании говорить или действовать, каждый критик должен смотреть не только на то, что сделано и сказано хорошо или дурно, но более всего на то, что говорит или делает, от кого, кому, когда и для чего, употребляет ли он добрые средства или дурные для сохранения себя от несчастия?
8) Вообще критика справедливая должна нападать на все невероятное, на все злоумышленное, невозможное, на очевидное противуречие и на все отступления от искусства.
Таковы общие правила древнейшего и первого законодателя вкуса. Они могут быть применены ко всем изящным искусствам и служить ариадниной нитью для всякого судии всего изящного.
Не распространяясь более в рассуждении обязанностей критика, заключим, что должность его и сан в некотором смысле священны и благодетельны. Да восчувствует он сам важность и благородство своего дела и устрашится осквернять его или клеветою, или пристрастием, или умышленным лжетолкованием! Вот его изображение: ум быстрый и проницательный, напитанный всеми сведениями литературы древней и новой, изучивший образцы всех времен, а особливо те, которые удержали за собою уважение современников и потомства. Чуждый всякого временного вкуса, изменяемого обстоятельствами, нравами, случаем, пылкою толпою людей частных или блистательною удачею одного счастливца, он не отделяет строгих суждений, предлагаемых разумом, от нежных впечатлений, производимых чувствами, критикует не с намерением выказать свои знания или с хитрою скромностию унизить разбираемого писателя, но с тем, действительно, чтобы быть ему полезным и обратить на истинный путь Дарование, часто развлекаемое в прелестном и разнообразном изобилии предметов; он помнит, что разбираемый им -- всегда творец, а он только ценитель его творений. Гений поэзии в самых своих уклонениях господствует, критика только служебная его сила; один есть царь в своем стихотворном мире, а критик -- его советник, которого мнения принять и не принять состоит в воле первого. И заблуждениями гения наслаждаются и приносят ему дар удивления; напротив того, разборы критиков обращают на себя холодное внимание читателя уже тогда, когда первые восторги его, возбужденные сочинением, утихли или ослабели. Так ограничиваться должно суетное самолюбие и решительный тон судии творений изящных: непритворно скромный, чуждый ослепляющей самоуверенности, зоркий и вглядчивый более в красоты, нежели в погрешности, поддерживающий, а не приводящий в отчаяние,-- это всегдашний, верный друг наш, вождь и охранитель.