logo
Русская критика

"Турецкие шатры, российские знамена!"7

  

   Что может быть этого короче и полнее?

   Но из всех способностей души, действующих в творениях вкуса, нет ни одной важнее, привлекательнее, обольстительнее воображения! Посредством его представляем мы отсутствующие предметы живо и разительно и возбуждаем в других те самые чувствования, которые могут быть производимы только подлинниками. Кто исчислит все бесконечные действия сего могущественного чародея! Оно есть истинный творец всех изящных наук и искусств; оно есть первый ранний цветок, развертывающийся в разумении нашем, украшающий юные наши занятия, наслаждения! Воображение -- целительный бальзам для изнуренного заботами сердца в лета зрелые; оно подкрепляет хладную старость и на снегах рассевает еще некоторые цветы, если не весенние, то по крайней мере принадлежащие поздней осени. Оно стоит перед страдальцем, лежащим на смертной постеле в виде ангела-утешителя и оживляет ослабевшую природу или надеждою выздоровления, или радостями блаженной вечности; оно есть дар благодатного неба, неиссякаемый источник удовольствий. Странник на чуждом берегу, отделенный морями обширными от своего отечества, посреди сердец хладных, незнакомых, призывает к себе свою милую родину с ее лугами, деревьями, цветами, градами, селами, реками и играми. Благодетельная Фея в легком розовом облаке переносит к нему все для него любезное. Уже он сидит в кругу друзей своих и рассказывает им дивные свои похождения; уже он ласкает милую супругу; уже он утешает престарелую мать, которая не хотела умереть без него, дабы ничья рука, кроме сыновней, не закрыла тяжелых ее веждей. Несчастный узник, осужденный на вечное заточение, в сладостной забывчивости располагает домашними своими делами, как бы свободный, раздает повеления, предается замыслам честолюбия и корысти, прогуливается, путешествует, строит планы, веселится с родными и отмщает неприятелям. Звук цепей пробудил его... но это ненадолго! Тот же самый гений благотворительный показывает ему, что двери темницы растворились, оковы разрушились; летит верная супруга, кинулась в его объятия, и юные малютки, играя его цепями, влекут их по полу как трофеи своей победы над гонителями невинности. Так воображение наше золотыми своими мечтами вознаграждает нас за существенность невыгодную,-- и мечты радостные всегда равновесят с действительными бедствиями. Но почто я называю их мечтами? Не заключено ли в них благо существенное? неужели оно состоит в золоте и в почестях? Но гордый вельможа, но царь на престоле веселятся в мыслях не пышностию своею, не богатствами; в счастливую минуту воображают они завидную простоту сельскую -- образ жизни простолюдина, и часто желают его свободы, его покоя, его радостей. Они видят их и отдыхают в великолепном своем рабстве. Утомленные трудами военными, среди грому пушек, в виду смерти, и наслаждаются мысленно благами вожделенного мира. Славолюбивый юноша, посреди неги и праздности, когда все тихо, когда война не развивает кровавых знамен своих, скучает покоем: радостно воображает он битвы и лавры, им собираемые. Счастливый любовник терзается боязнию измены или холодности; несчастный -- живет надеждой и воображает будущее блаженство свое в той, которая теперь столь к нему жестока. Таким образом, посредством воображения, не получив, мы уже наслаждаемся и, наслаждаясь, не скучаем, или раздробляя свои старые удовольствия, или стремясь к новым. Но я не Аддисон и никогда не буду в силах описать всех приятностей, зависящих от сей драгоценной способности, управляемой благоразумием и осторожностию.

   Необходимые свойства воображения следующие: легкость, живость, богатство; первая требует, чтобы все картины стихотворца не казались выисканными, издали приведенными; надобно, чтобы они, так сказать, сами рождались и чтоб душа наша переходила от одной к другой со всею свободою и удобностию!!!!!.

   Прочтите следующую анакреонтическую оду Державина:

  

   По следам Анакреона

   Я хотел воспеть Харит;

   Бог во гневе с Геликона

   Мне предстал и говорит:8 и проч.

  

   Какая легкость! Это не выдумано, это не стоило стихотворцу ни малейшего труда! Стихи родились сами собою, может быть, Хариты, сочинив их, надиктовали Державину. Живостьвоображения представляет предметы со всеми их цветами, оттенками, в отношениях разительных и смелых! По различным степеням живости воображения называют его пламенным, стремительным, живописным и проч. Лучшие примеры весьма удобно найти можно в богатых галереях Ломоносова, Державина, Петрова и других наших писателей.

   Богатство воображения знаменует обилие в материалах и средствах для украшения каждой мысли. Признак его -- какая-то торжественная роскошь в картинах, легко и быстро встречающихся при всяком случае и, кажется, начертанных с некоторою небрежностию. Оно производит разнообразие, цветность, великолепие, пышность слога. Но надобно отличать всегда ложное богатство от истинного. Ложное, точно так же, как случается между людьми, блистательной наружностию прикрывает бедность или слабость внутреннюю и, разумеется, ослепляет только взор неопытный. Вкус должен быть распорядителем сокровищ воображения. Он установляет время, место, меру его убранства. Не всегда потребна живопись; стихотворец иногда бросает кисть и говорит, как философ, важным и сильным, иногда, как угнетенный и несчастный, слабым и простым, чуждым всякого украшения языком. Есть мысли и чувства, которые портит всякое украшение: нужны ли бриллианты и злато для Граций и для Венеры, ниспускающейся к счастливому Адонису? Они отягчили бы только небесные прелести, не придав к ним ни малейшей красоты. Воображение -- Нарцисс, влюбляющийся всегда в самого себя: оно увлекается прелестию картин своих и часто ничего более не терпит в своей рабочей, кроме картин. Один и тот же предмет оно украшает вдруг многими образами и тем самым портит их, подобно прихотливым детям, которые, лелея свои куклы, их ломают.

   Между всеми нашими поэтами, кажется, Державин более всех отличается богатством воображения своего. Весь "Водопад" его клубится, так сказать, драгоценностями. Какая дикость и величие природы! Какая живость и яркость в красках! Во всех одах его приметна удивительная роскошь богача, получившего как бы даром несметное наследство. Ломоносов также богат; но с большею скромностию рассевает свои сокровища. Он походит на такого богача, который обязан не одному наследству, но и собственным трудам своим, а потому и более дорожит своим имуществом. Он обилен, но экономен,-- и каждую минуту дает чувствовать, что оставляет у себя более, нежели сколько показывает.

   Воображение есть дар природы; но, подобно другим способностям души человеческой, весьма много зависит от образования. Упражнение, чтение, путешествия дают ему силу, умножают его, обогащают.

   Мы можем воображать, так же как видимые предметы, и невидимые чувства сердца, живописуя их изменения и порывы. Для этого потребно глубокое познание человеческой природы.

   Стихотворец и всякий другой художник не ограничивает себя одною природою: он расширяет ее пределы; он творит новые предметы, никогда невидимые или видимые, но в другом порядке, в другом расположении; дает им образ, действие, разговор; составляет целое, какого в природе не находится; одушевляет вещи, лишенные жизни и чувства. Таким образом Гомер создал свой великолепный мир, населив его богами и героями, пленяющими наше воображение! По манию его двигались народы, кипели сечи ужасные, волновалась земля, небо и царство подземное!.. Какое богатство и разнообразие в характерах, в действиях, в разговорах! Неужели вы думаете, что сии герои в самом деле так действовали, так говорили, так сражались? Это все есть магия Гомерова. Нежная Дидона обязана страстию своею, несчастиями и бессмертием Виргилию9. Тасс воздвигнул чертоги Армиды10; Тасс образовал и создал сие прелестнейшее зло, сию Армиду, на испытание своих героев! Откуда Мильтон почерпнул сие, превосходное без прекословия, описание Адама и Евы11! Муза его воспаряла за пределы природы,-- и тайны небес он поведал, и страшный мятеж ада открывается пред нашими очами. Камоенс велел -- и из среды моря восстает исполин величайший, достойный быть сотоварищем Титанам, грозным воителям против всемогущего Зевеса! Он возвещает португальцам, стремящимся к неизвестным тогда берегам Индии, будущую их славу12. Кто ж этот великан грозный? Кремнистый мыс Доброй Надежды, по которому, удостоверились остроумные мореплаватели, что есть верный путь в землю сокровищ. Заира, Алзира, сей благочестивый Законест, сия прелестная Версона, сей буйный Рогдай13 приведены из небытия в бытие, из мира возможного в мир действительный гениями поэзии. Почти все лица трагедии и комедии сотворены поэтами; ибо если и существовали сии характеры, то кто же им дал образ действия, чувства, разговор, сообразные цели писателя? Вот что называется воображением творческим, сим неотъемлемым достоянием великих гениев, которые из собранных отдельных частей в природе составляют свое новое, совершеннейшее, нежели природа, по крайней мере в отношении к видам поэта!.. Такие творения называются вымыслами стихотворцев, изобретением, идеалами и проч. Божественная сия сила зависит некоторым образом от меры и полноты воображения. Она управляется вкусом и остроумием. Воображение поэта воспламеняет наше воображение предметами великими, высокими, любезными и приятными: но что оно произведет в нас, если не управляемо будет тем бесценным участием, которое стихотворец принимает в нашем благополучии, в наших удовольствиях? Что оно будет, когда я не уверен, что все представляемое мне есть плод и жертва доброго сердца, желающего разделить со мною свои радости и печали,-- сердца, которое любит то же, что я люблю, грустит о том же, что составляет мои грусти и веселится моим веселием; -- одним словом: что работа воображения, если не оживлена, не одушевлена, не воспламенена будет нежным, или страстным добрым чувством поэта, который от полноты сердца говорит вам и просит вашего соучастия? Чувство в поэзии все заменяет; недостатка чувствований заменить ничто не может. Оно вдыхает в сочинение какую-то теплоту питательную, целебную, оживляющую нас! Не приятно ли вам беседовать с добрым чувствительным человеком, который так же и терпит, и веселится иногда, как вы сами! Что вы захотите лучше: слушать ли строгого, неумолимого проповедника, который с негодованием и гневом осыпает вас укоризнами в слабостях, не чуждых ему самому и свойственных всей природе человеческой, или лучше хотите внимать кроткого снисходительного друга, который в минуты вашего заблуждения пришел не укорять вас, но скорбеть вместе с вами,-- не проповедовать утешение о вашей потере, но сетовать вместе с вами, который, наконец, усладив вашу горесть собственными вашими слезами, представит вам способы не утешиться, но слаще плакать, не терзаться раскаянием, предвестником ожесточения,-- но надеяться на благость божию, не отчаиваться -- но терпеть с усладительным умилением. Знаю наперед ответ ваш: и вот величайшая тайна искусного стихотворца! Сочинение его должно дышать чувствами доброжелательства к человечеству, чувствами, уважаемыми посреди граждан, сообразно нравам, обычаям, религии! Он должен принимать все то близко к сердцу, что относится к людям, для которых он пишет! Это чувство избирает предметы для описаний; это чувство угождает иногда вашей любви, иногда ненависти, мщению, самолюбию, страсти смеяться над другими, состраданию, великодушию, благотворительности, скупости, щедрости, беспечности, неге: словом, всем добродетелям и всем слабостям человека, притворяясь быть их другом и участником,-- разумеется, с добрым намерением, чтобы исправить, чтобы улучшить нравственность способом неоскорбительным и скромным. Вот цель стихотворца! Я уверен, что грозного Ювенала при всей высокости, силе и справедливости мыслей ненавидели в Риме; но с Горацием от доброй души смеялись те сами, которых он осмеивал. Кто ставит себя выше нас, того мы чуждаемся или не верим ему; кто с нами равен или старается во всем сравниться, того мы любим и того скорее будем слушать. Пусть возбуждают стихотворцы в нас те чувствования, которые нам приятны, которые дают идею о благородстве, о нежности чувствований наших, о сострадании, о добродетелях, о наших выгодах и удовольствиях: тогда и сочинения, и они сами будут нам любезны. Отсюда извлечено правило, что оратор и стихотворец должны быть мужи чувствительные, нежные, добродетельные. Теплое чувство есть душа сочинений.

   Сие чувство в самой высокой своей степени называется энтузиазмом, вдоховлением, восторгом. Это небесный огонь, который, конечно, не всегда оживляет гения. Сам великий Гомер иногда засыпал. В Тассе и Мильтоне есть неровности, которые показывают тяжесть работы, усталость или слабость. Бывают минуты, когда душа, как будто воспламененная чудесною силою, живо видит пред собою всю природу, дает новую прелесть всем окружающим ее предметам, означает их чертами, которые нас увлекают и утешают. Сие-то состояние души называется энтузиазмом художника: -- слово, которое всякий разумеет и очень немногие удовлетворительно определяют. Иные говорили об нем в энтузиазме и потому не сказали нам ничего ясного. Это видение небесное, внушение божества, дух пророческий; это упоение, восторг, радость, смешанная с ужасом, с удивлением в присутствии существа или предмета необыкновенного! Так часто восклицают пред нами вдохновенные таинственники Аполлона... Рассмотрим энтузиазм художника с философским равнодушием.

   Божество, одушевляющее великих писателей, когда они сочиняют, подобно тому, которое воспламеняет воина в жару сражения. "Sua cuique deus fit dira cupido" {Для каждого становится богом непреодолимое желание (лат.).-- Ред.},-- говорит Виргилий14. В войнах -- сей бог есть смелость, отвага, воспаляемая самыми ужасами предстоящей опасности. В писателях -- сей бог есть великие усилия собственного их гения, обильное воображение, сердце, исполненное огня благородного, которое быстро и легко воспламеняется при виде великих предметов. Сии необыкновенные души принимают сильные впечатления и сами еще больше усиливают их в себе, сообщая им новый характер, приятность и разительность. Вот начало и основание энтузиазма. Очевидно, каковы должны быть его следствия в искусствах, подражающих природе. Сперва отличите энтузиазм художника от обыкновенного действия страстей, свойственных всем. Вы изволите сердиться, плакать, отчаиваться по случаю какой-нибудь существенной потери или неудачи -- это другое. Энтузиазм художника происходит от живого представления изобретенного им же самим предмета во всем его совершенстве,-- от образа, мечты, сотворенной нашим воображением и пленившей наше сердце, или по крайней мере от представления существующего предмета, но одеянного, расположенного, удачно действующего по тем видам, которые имею. Зевксис из множества виденных им красот составил одну совершеннейшую: -- он ее представил живо15. Огонь его воспламеняется; он забылся и думает, что картина дышит: его душа переходит вся в предмет, им сотворенный; он Пигмалион, оживляющий свою Галатею. Так гений стихотворца попеременно бывает Дмитрий Донской, Шуйский, Ксения, Рослав;16 он в басне то волк, то лисица, то заяц. Занят ли он высокими предметами: пред очами его очарованными преклоняются небеса, столпы мира упадают под стопами предвечного, море убегает, горы трепещут радостию. Юпитер подвигнул своею главою, и движение главы бессмертной потрясло вселенную.

   Вот энтузиазм стихотворный, вот вдохновение художника! Это есть внутреннее самоуверение, что я не я, но то лицо, которое описываю; что я в самом деле нахожусь там, где себя представляю в тех обстоятельствах, в тех выгодах и невыгодах, в счастии и несчастии, которые принадлежат лицу, мною выводимому на сцену: -- так поступаю, действую, говорю, как ему только прилично. К какому бы роду поэзии ни приноровили вы сего определения энтузиазма, везде будет оно справедливо. Сей талант располагать самим собою есть, конечно, дар врожденный, но он очень много образуется обращением с людьми, изучением природы и образцов искусства. Это наука целой жизни; но и того не довольно: он предполагает особливую чувствительность, гибкость, деятельность души, которые свойства дает нам токмо природа. Совсем не нужно испытать самому все страсти, любовь, отчаяние, гнев и проч. для того, чтобы знать, как их выразить; довольно иметь в сердце это начало деятельности, гибкости, способности превращаться во все лица, во все положения. Добрый, нежный Расин не был ни лютым Нероном, ни низким и злобным Нарциссом, и при всем том душа его была на несколько минут душою и Нарцисса и Нерона. Неужели Сумароков мог в самом себе питать столь злобное чувство, какое дал он Димитрию Самозванцу:

  

   Поди, душа, во ад и буди вечно пленна,

   Ах, если бы со мной погибла вся вселенна!17

  

   Озеров был совершенно Фингал, когда сказал он:

  

   Я здесь не в первый раз18.

  

   И совершенно Эдип в сцене укорительной с Полиником, также в прекрасном слове:

  

   Ах!.. я Эдип!19

  

   И совершенно Тезей -- в сильном и благородном ответе Креону на вопрос

  

   Кто оградит тебя?-- "Мои дела"20.

  

   Я бы представил охотно подобные сильные места из трагедии "Рослав" -- но можно ли подумать, что Княжнин чувствовал возвышенный характер сего героя, когда он в одной сцене его с Христиерном поместил почти все высокие слова Корнеля и Вольтера! Переводить можно. Но надобно чувствовать, надобно знать ход и порывы сердца человеческого; знать, что оно не способно выдержать столь многих усилий вдруг, какие дает ему переводчик со всею холодностию своего сердца. Для таких восторгов есть особенные минуты и случай. Часто, желая сделать героя более, мы делаем его уродом. Энтузиазм любви, удивления к монархине дышит в одах Ломоносова, хотя он и не свободен от некоторых падений. Послушайте Державина:

  

   Муз богиня удалилась,

   Из Петрополя сокрылась,

   Матерь от своих детей;

   Солнцу красному подобно,

   Счастье, кажется, народно

   Укатилося за ней.

   Пусты домы, пусты рощи,

   Пустота у нас в сердцах.

   Как среди глубокой нощи

   Дремлет тишина в лесах,

   Так с тобою в разлученьи

   Скорбью мы помрачены;

   Лишь о нас твои раченьи

   Оживленье сей страны.

   Мы уставы получаем,

   Вновь блаженство почерпаем

   От премудрости твоей;

   Но оно с тобой нам краше!

   Возвратись, светило наше,

   Возвратися к нам скорей!21

   и проч.

  

   Вот как изливается из сердца истинное чувство! Итак, энтузиазм художника не есть быстрый, слепой восторг, случайностию, пылкостию произведенный и пылкостию управляемый; но самая страсть действительная, представленная во всей ее простоте и верности. Гомер был совершенно Приамом, когда заставил его говорить при ногах Ахиллеса: "Я гораздо его несчастнее (то есть Пелея, отца Ахиллесова). После столь многих бедствий жестокая судьба заставляет меня сделать то, чего ни один смертный прежде меня не делал: я должен облобызать руку, омытую кровию моего сына"22. Все сии слова очень просты, потому что взяты совершенно из природы. Но дабы изобразить сию картину, мало того, чтобы иметь ее пред глазами; надобно иметь ее в своем сердце. Энтузиазм столь необходим для поэта, что некоторые почитали его существом поэзии. И конечно, не может быть ни одного живого и верного подражания, если стихотворец сам не очарован, то есть если он не видит того, что он живописует, не чувствует, что выражает. Это правило верно даже в рассуждении стихотворца-переводчика; он должен быть в энтузиазме таковом же, как его автор: в противном случае может перевести только слова, а не мысли и чувства.-- "Как близко переведено! слово в слово!" -- кричат всеобщие хвалители. Что ж в этом достоинства, когда в сих словах насильно, как на убой притащенных, худо связанных между собою, изуродованных как будто после взаимного смертного поединка, нет ни природы, ни легкости, ни свободы: вернейших признаков очарования, чувства, исступления! Переводчик борется с своим автором и старается превзойти его в нежности и чувствительности сердца... Но я отступил от материи; признаюсь, не могу утерпеть, когда дело касается до некоторых всеобщих предрассудков, вредных нашей словесности. Итак надобно быть очаровану, чтобы верно и живо подражать; но есть сочинения легкие, тихие, спокойные, которые, кажется, чужды всякого необыкновенного волнения души, а потому, говорят, энтузиазм и не составляет существенного свойства поэзии. По крайней мере надобно допустить, что он может быть разных родов по существу предметов и по отношению их к нам: или страстной, или умеренной, или тихой. Державин в одах своих на смерть Перфильева к соседу или на смерть Бецкого23 и во многих других философских своих сочинениях совершенно исполнен своего предмета; но сии песнопения не имеют ни тех порывов, ни той стремительности, как другие торжественные. Если отказать сим творениям в энтузиазме, то должно отказать в нем и славной, может быть, единственной сцене в своем роде, в которой Катон, имея пред очами меч для поражения самого себя, один, в сумраке ночи, рассуждает о смерти, за минуту верного ее пришествия24. Не утверждая, не отвергая сего точно, могу предложить только то в осторожность молодым писателям, что самый сильный энтузиазм подвержен строжайшим правилам: одно слово недостающее или излишнее разрушает очарование.

   Кто же сей распорядитель и мерятель наших мыслей и чувствований? Конечно, сердце наше или вкус утонченный, здравый. Но поелику вкус, как после буду иметь честь предложить вам, очень много заимствует от образования ума, от высших наших способностей, то с позволения вашего, мм. гг., на них теперь осмелюсь обратить благосклонное ваше внимание.

   К высшим способностям души принадлежат силы ее: -- разум, рассудок и ум. Сии способности в творениях вкуса также не остаются без деятельности, если токмо позволят это существо и цель сочинений. Разум заблаговременно предвидит, какое впечатление должны произвести те или другие предметы; рассудок обнаруживает себя чрез сравнение отношений между многими предметами и их действиями, замечая, в чем они сходны и в чем отличны; ум наконец испытует отношения между многими истинами и выводит оттуда новые положения и следствия. Сии дары природы нужны не только для того, кто сам обработывает изящные искусства и науки, но также и для тех, которые хотят быть судиями изящных творений и наслаждаться ими. Рассудок заключает в себе две особливые способности, необходимо нужные для каждого художника -- остроумие и проницательность. Та и другая сравнивают отношения между предметами и их свойствами, но не одинаким образом. Остроумие находит сходства: проницательность видит различия. Остроумный философ нашел сходство между янтарем, погребенным на дне моря, и между молниею, рождающеюся в выспренних пределах небес; остроумный поэт видит сходство между богачом, всего желающим, и бедным, ни в чем не имеющим нужды; между правителем народа и часовым, который стоит вечно на часах; между властию и рабством; между душою скупого и металлом, который хранит он. Проницательность видит тайные несходства между словами хитрейшего льстеца и его сердцем. Остроумие показывает тем более своей силы и тонкости, чем разнообразнее, богатее и занимательнее сходства, им замеченные, и чем различнее предметы, на которые оно обратило взор свой. Проницательность напротив тем деятельнее, чем более предметы друг на друга похожи.

   Поэзия не всегда живописует. Бывают случаи, что она принимает или простой и благородный слог истории, или быстрый и умеренный красноречия, или ясный и точный философии. Не все в поэме образ и чувство: часто мысль сияет одна и собственным своим блеском; ибо надобно помнить всегда, что всякий образ есть только украшение, а не сущность. Даже и тогда, когда мысль озарена воображением или оживлена чувством,-- даже и тогда поражает она тем более, чем плодовитее, чем более предполагает ума, тонкости, силы, чем новее в связях и отношениях. Итак, ум глубокий, дальновидный столь же много свойствен поэту, как философу, историку и оратору.

   Свойства ума различны: каждое из них господствует в каком-нибудь одном роде поэзии. Напр<имер>, тонкость принадлежит эпиграмме; нежность -- элегии, мадригалу; легкость -- письму; точность и сила -- сатире; простота -- басне; возвышение -- оде, трагедии, эпопее.

   Есть роды, которые требуют в поэте многих качеств, вместе соединенных. Острота, проницательность, сила, глубокомыслие, легкость, живость, тонкость должны составлять талант писателя комедии; напротив, возвышенность, глубокомыслие и точность достаточны для трагедии: но она все заменяет страстями, которых не имеет комедия в равной силе.

   Представьте, что поэт намерен писать поэму эпическую: "Россиаду", "Владимира" или "Петриаду". Он должен смотреть на природу или на весь мир, если смею сказать, так же, как взирает на него существо высочайшее. Он должен обнимать ее одним взглядом. Природа имеет свою систему постоянную, свои законы непреложные: всякая вещь связана одна с другою: все в отношениях взаимных, все движется и действует. Сию-то систему, сей порядок и стройность, сию вселенную, небо, землю и ад переносит он в мир, им созидаемый. Место, мера, действие: все должно быть соблюдено. Какое изучение природы, какие размышления, какой творческий ум предполагается в таком писателе! Составление целого, частей его, бесчисленные подробности, все, устремленное к одной цели, все поддерживающее, украшающее, возвышающее предмет стихотворца в бесчисленных его изменениях,-- все царство природы нравственной и физической:-- о! для этого потребен ум всеобъемлющий, божественный. Гомер был философ, политик, теолог, естества испытатель великий. Оттоле сие разнообразие неисчерпаемое в видах, в характерах, в действиях; оттоль сия чудесная точность и верность в подражании! Его поэма не подражание, но самая природа во всем величестве и красоте своей! И можно ли, в самом деле, живописать, не зная, что вне нас и внутри нас находится? Если предмет каждого сочинения есть убеждение, искусство преклонить читателя или слушателя к моим чувствам, к моим видам, то можно ли достигнуть этого, не зная вернейшего пути к сердцу, его слабостей, его желаний, переходов, изменений в чувствах, не зная свойства предметов, о которых я должен говорить? Ум ясный и мудрый, испытующий правила природы и средства искусства, есть один и тот же ум для философа, для поэта.

   "Искусство мыслить -- ключ к искусству сочинять"25. Как приятно встречать в творениях Державина, между прелестями живописи те сильные, разительные черты нравоучения, светской мудрости, которые почерпнул он из познания двора и людей! Как приятно видеть в нем вместе живописца природы и учителя нравов!

   Скажут: слишком ученый стихотворец бывает рабом своей учености. Защищающие собственные свои недостатки вопиют: ученье связывает крылья гению. Он не может нравиться, кричит селадон-стихотворец26. Он пустится в мрачные области метафизики; он поведет нас по узкой, бесплодной тропинке логики, по песку, где нет ни лилей, ни ландышей, где не шумят задумчивые дерева меланхолии, где не благоухают розы, где даже нет ни одного кладбища, ни милых и страшных привидений... Утешьтесь, милостивые государи! утешьтесь, томные сыны мечтаний! он поведет вас везде, куда угодно. Та же логика, которую вы не изволите жаловать, внушит ему следующее правило: здравый ум устремляется по разным наклонениям, сообразно своим намерениям: ты хочешь нравиться, употребляй все возможные способы для возбуждения чувства удовольствия. Следуя сему правилу, возрастит он ваши лилеи и ландыши, и рощи меланхолические и замки Феины. Таким образом будут и в его стихах ворковать горлицы, голубки целоваться: но только не с тем различием, что все будет и в своей мере, и в своем месте! Одна истина прекрасна, сказал Боало27. Правила рассудка, по словам Платона, не цепи, которые нас связывают, но крылья, возносящие нас к небесам28. Истинная свобода состоит в том, чтоб покоряться одним только законам справедливости.

   Кроме сих талантов,-- и собственный характер сочинителя имеет великое влияние на его творение. Любопытно знать, с какой стороны смотрит он на описываемые им предметы, какой ход или направление имела его вообразительная сила, какова собственная его нравственность. Читая сочинение, я влекусь сердцем своим к самому сочинителю -- хочу поверить его слова собственными его поступками. Только тот достигнет надлежащей степени совершенства в искусствах, кто соединил в себе здравый разум и доброе сердце. Его ожидает двоякая наградам слава писателя и всеобщая любовь сердец просвещенных.

  

   ПИСЬМО ИЗ СИБИРИ

  

   <...> Дело до баллад. Скажите, м. г., баллада имеет ли какие-нибудь для себя правила, так как всякой другой род, получивший право гражданства в кругу литературы? Мы знаем пределы для оды, для поэмы, для трагедии и для элегии и даже для баллады, некогда бывшей или такой, как нам показала ее Италия, а потом Испания и Португалия, после французы и, наконец, у нас некоторые из осторожнейших писателей. Теперь бог знает что: ни вероятия в содержании, ни начала, ни конца, ни цели, ни худой, ни доброй: все достоинство в слоге. Слог хорош; но что остается у меня в голове или сердце? ...Этот затейливый род пришел к нам из Германии и Англии. Почтенное происхождение! Для чего не перенимать хорошего; но спрашивается: все ли должно перенимать? Сами немцы, чувствуя нестройность сего рода и другие вольности своих стихотворцев в трагедии и комедии против правил, вообще постановленных, сознаются, что единственно великие гении Шиллера и Гете могли высокостию таланта и прелестями неподражаемыми слога украсить сих нестройных выродков. Французский институт, или академия, нарядила несколько ученых мужей именно для того, чтобы рассмотреть и показать источники нового вкрадывающегося своевольства из немецкой литературы в их театральные и другие сочинения, дабы, если можно возвратить образованный и чистый вкус к его изящности, которого гордился он тогда, когда процветали Расины и Волтеры. Это прекрасное определение похоже на определение римского сената, который всегда в общей опасности произносил: рассмотреть, ne respublica aliquid detriment! capiat {Дабы государство непоиесло никакого ущерба (лат.).-- Ред.}. Это можно бы приноровить и к ученой республике. И вы имеете право, м. г., положить у себя в совете: ne respublica literaria aliquid detrimenti capiat {Дабы не понесло никакого ущерба литературное отечества (лат.).-- Ред.}. Прекрасно одевают баллады свои некоторые наши пииты; бесспорно: -- но что делают их бесчисленные подражатели? Для них уж нет никаких границ. Хвалите слог, картины, легкость, живость слога, подробности; но что целое? где порядок, где расположение, вероятие? Признаемся, что сей род весьма соблазнителен, особенно для нас, простых неученых читателей, и для детей наших, молодых стихотворцев. Тот же "Conserv. impartial" заставляет нас торжествовать и радоваться какому-то преобразованию духа нашей поэзии1. Он поздравляет нас с тем, что мы исполнились духом германских поэтов и что сей дух нам родственной. Милостивые государи! позвольте спросить, имела ли наша поэзия до сих пор какой-либо дух при Ломоносове, Сумарокове, Державине, Дмитриеве? и значит ли изменение, преображение духа всей поэзии одно введение нового рода баллад? И, наконец, что это за дух, который разрушает все правила пиитики, смешивает вместе все роды, комедию с трагедией, песни с сатирой, балладу с одой? и проч. и проч. Пусть укажут нам, где торжество наше? Итак, мы просим покорнейше вас, м. г., определить нам, что такое баллада, имеет ли она правила и границы; ибо мы знаем, что и все волшебные повести, даже сказки, имеют некоторые свои ограничения <...>

  

  

   О ВЕРНЕЙШЕМ СПОСОБЕ РАЗБИРАТЬ И СУДИТЬ СОЧИНЕНИЯ, ОСОБЛИВО СТИХОТВОРНЫЕ, ПО ИХ СУЩЕСТВЕННЫМ ДОСТОИНСТВАМ

  

   Приятно, благородно и полезно искусство действовать на умы и сердца современников и потомства словом, исполненным красот чистых и величественных, благозвучия, силы, назидания и убеждения. Это завидный удел гениев необыкновенных, но, кажется, не менее приятно и полезно также другое искусство, навыком, наблюдением и опытом приобретаемое,-- уметь судить о творениях умов необыкновенных, постигать их характер и направление, оценять здравою критикою их качества и постигать цель, с которою они были писаны. Достойный может быть похвален только достойным. Если, как говорят, должно быть особенное воспитание для стихотворца и оратора, то равномерно есть особенное, счастливое воспитание или образ учения для тех, которые умеют чувствовать и разбирать их творения по истинным и, если смею сказать, вечным их достоинствам, не подверженным случайному в беспрестанно изменяющемуся мнению. Писатели служат критикам взаимно и друг без друга обойтись не могут. Как уединенный цветок гибнет в пустыне, открытый ветрам и бурям, зною и холоду, всем переменам времени и стихий, так гибнет или по крайней мере не достигает своей блистательной зрелости талант, не направленный к определенной цели, не подкрепленный и не поддержанный в своем возрастании, не ободренный в успехах, которые или не для всех понятны, или не всеми наблюдаемы, и, наконец, не утешенный в неудачах, часто не от него самого зависящих. Редко, опершись на собственные свои усилия, терпение, страсть к науке или искусству, в ходе своих занятий преодолевает он все препятствия; напротив того, весьма часто, щедро одаренный природою, при средствах и способах достаточных, или изнемогает он на пути, или уклоняется не в ту сторону, которую назначили ему врожденные его способности и силы духа; и, определенный блистать в сонме между великими, остается в толпе посредственных писателей: столько-то нужен оживотворяющий, верный и внимательный суд современников или вообще публики, истинно просвещенной и благомыслящей для всякого, подвизающегося на поприще словесности. Может быть, скажут, что здесь слово "публика" весьма неопределенно, потому что она более подвержена волнению мнений и вкуса изменяющегося. В оправдание свое скажу, что я разумею здесь, собственно, то время образованности и учености народной, которое наиболее блистательно мужами, отличными на всех путях просвещения,-- судьями строгими и опытными, ибо в их токмо голосе единственно заключается решительный суд публики. Природа установила закон сей. Распорядительница своего великого сада, она знает время рождения, возрастания и питания нравственного так же, как вещественного. По замечанию знаменитого Блера, все великие люди, по разным путям учености следовавшие, рождались и сияли вместе в одно время. Таковы блистательные веки Перикла, Августа, Медицисов, Людовика. Природа, говорю, сама столь скупая в необыкновенных талантах, выводит на сцену любимца своего -- гения как знамение своего величия, тогда, когда сама уже приуготовила для него колыбель, образование, театр и зрителей, то есть когда способы, познания, средства собраны и устроены, дух народный получил свой характер; волнения вкуса, продолжительною борьбою своей утомленные, утихли или приняли более постоянное направление; любовь к изящному воцарена; суд или критика основана на непреложных законах; вот благоприятное время родиться уму высокому и действовать! вот время для всех талантов. Они растут и цветут, ибо их судят и ценят. Теперь и мы, русские, кажется, приближаемся к сему вожделенному времени, а потому должны быть более внимательны к успехам своим и неудачам в различных родах произведений как прозаических, так и стихотворных. Мы можем похвалиться уже многими превосходными творениями, которых прочные и зрелые красоты, вероятно, навсегда останутся бессмертными, мы богаты уже средствами и способами при содействии благотворного правительства, пекущегося о распространении истинного просвещения, но, с другой стороны, мы также подвержены, подобно другим народам, общей участи в ходе образования. Мы богатеем и такими писателями, которых достоинства оценяются временным только мнением и, не будучи определены, и, так сказать, оправданы здравою и беспристрастною критикою, увлекают за собою толпу неопытных подражателей ко вреду общего, чистого вкуса. Это, по всей справедливости, должно обратить на себя внимание ученых литераторов и самой публики. Желательно б было, чтобы все сии сочинители, как хорошие, так посредственные, все их сочинения, как действительно важные, так и не важные, без всякой цели писанные, оценяемы были в таком порядке, как располагает их в своей библиотеке благомыслящий философ-критик, осторожный отец семейства, гражданин благовоспитанный, с тонким и высоким вкусом; но случается, что они лежат без разбору в магазине богатого хозяина, где часто Мевий занимает почетнейшее место, нежели Виргилий; Ломоносов в пыли, а какой-либо новомодный сочинитель романов на верхней полке; "Телемака" и "Нуму Помпилия"1 отыскать не можно, а, напротив того, "Девственница" Вольтерова2 сияет в блистательнейшем переплете; уродливые плоды странной немецкой фантазии украшены лаврами, а "Россиаде" и "Владимиру", поэмам отечественным, отказано даже и в существовании. В таких обстоятельствах, в такой смеси явлений, друг друга сменяющих, весьма трудно определить направление и успехи нашей литературы. Почему мы узнаем, идет ли она действительно вперед или нет? В каком отношении она к истинному, благородному вкусу просвещенного и знаменитого народа? И если все народы совершенствовались постепенно одинаким образом (что нам опыт многих веков доказывает), то мы следуем ли тем путем, которым шли народы, прежде нас образованные? Вот важные вопросы, которые могут разрешиться только судом критики, верным и справедливым, и на сей-то суд хочу и обратить ваше внимание, почтеннейшие сочлены, ибо от него зависит истинная оценка всех сочинений и, следовательно, законы, отделяющие существенные красоты их, священные для всех веков и народов, от красок ложных и временных, или, сказать другими словами, истинное направление и ход литературы народа, всегда тесно сопряженной с его нравственным характером и достоинством. Критика -- сей путеводитель, при всех волнениях и изменениях вкуса, которые, впрочем, неизбежны в свободной области изящного,-- подобно кормчему, проводит корабль общественной образованности и просвещения среди скал и бурь в пристань чести и славы.

   Обыкновенно рассматриваются и судятся у нас сочинения с двух сторон. Иногда пылкие и часто опрометчивые любители приятного удивляются легкости и плавности стихов или прозы, новости оборотов, чистоте; иногда живости воображения, силе чувствований, блистательным мыслям и вообще всему тому, что ободряет господствующий в это время вкус. Иные, напротив, более внимательные знатоки, похваляя и одобряя всякую безделку, всякую игру юного воображения и незрелых чувствований, стараются искать и замечать в них те глубокие и резкие черты, часто даже неправильные, которые показывают истинное достоинство и характер многообещающего таланта, стараются замечать направление, силы и цель возрастающего дарования и, лелея скромно, ведут его путем строгим к дальнейшему совершенствованию. Согласен, что в искусстве, имеющем главным предметом своим удовольствие, тот и другой образ суждения имеет свое право, ибо можно ли не пленяться красотою наружных форм слога, прелестями поэзии, чистотою, легкостию и правильностию языка? Это необходимые условия всей изящной словесности. Но спрашивается: составляют ли сии качества собственную сущность всякого хорошего сочинения? Достаточно ли одной наружности или форм красивых для того, чтобы определить цену творения? И что прочнее в сочинении: форма или его сущность?

   Приступая к разбору сего вопроса, почитаю за долг предварительно сказать: 1) что я никак не намерен здесь критиковать писателей наших и иностранных, равно как и утверждать превосходство одного рода сочинений пред другим: все они дети Аполлоновы, все свободны, игривы и прекрасны. Я хочу только говорить об их внутренних достоинствах относительно к содержанию, к характеру писателя, к его усилиям и к его цели. Можно быть столько же поучительным и приятным в басне, в послании и, напротив того, скучать сонетом, мадригалом, эпиграммой; можно забавлять сатирой и мучить песней; заставить смеяться в трагедии и плакать или дремать в комедии. Можно во всех родах быть истинным поэтом благородным или только обольщать благовидною наружностию, не исполняя главных обязанностей мудреца-писателя,

   2) Предваряю в том, что также не можно определить последнего суда сочинению только по его частям без отношения к целому, по его стихам без отношения к плану и тону и, наконец, по его исполнению в отношении к намерению. Ибо, рассматривая сочинение без сих предварительных правил, что можно извлечь из критики полезного для молодых писателей и для словесности? Должно будет похвалить творение словами одного остроумного и знаменитого нашего стихотворца:

  

   "Ах! сколько много там хорошеньких стишков"3.

  

   3) В предполагаемом мною суде, кажется, не могут участвовать судьи пристрастные, или умышленно не постигающие своего писателя, или толкующие по-своему, или с намерением сомневающиеся, или превозносящие и осуждающие утвердительно, или, наконец, одною насмешкою и искусным двоесмыслием оканчивающие высокий и решительный приговор свой. В таком случае не исполняется ни одна нравственная обязанность: критика и разбор, вместо достижения своей цели, еще более от нее удаляются и становятся зловредными. Сколько возможно подробнейшие сведения о теории искусства, беспристрастие, скромность, благородное чистосердечие, недоверчивость к самому себе, желание общей и частной пользы -- вот, по моему мнению, характер того, кто решился судить и оценивать сочинения. Не имея сих достоинств, он сам, не думая о том, заставляет смеяться над самим собою и над ближним, единственно для времяпрепровождения, оскорбляя сего последнего кривым толком и насмешкою более, нежели явною обидой. 4) Критик при разборе сочинения должен смотреть не на одни только средства, лично принадлежащие писателю, то есть на его природные и приобретенные способности, он должен смотреть и на средства, ему доставляемые самим предметом, и взвешивать их беспристрастно. Бывают случаи, которых преодолеть не можно по связи и ходу вещей, и тогда самые непозволяемые усилия, по словам Аристотеля, охотно извиняются, если только автор достигнул своей цели. Так в комедии, трагедии Мольеры, Расины и Вольтеры употребляли иногда орудия, ими же самими обвиняемые, но кто их осудит! Так наш бессмертный Державин часто увлекаем был своим всеоживляющим воображением, но кто им не доволен! Я вижу, что писатель, отступая от плана или хода, жертвовал для собственного моего удовольствия мне же самому -- и доставил его: буду ли я к нему неблагодарен? 5) Наконец, главная, личная выгода самого критика требует быть менее строгим, привязчивым и взыскательным: представлять правила свои так, чтобы они не оскорбляли самолюбия и чтобы их принимало не принужденное убеждение в справедливости, но искренняя признательность и доверенность. Ученый тон во всяком случае тяжел, насмешливый язвителен: тон дружелюбия, приязни и желания пользы учит и вместе привлекает сердца наши. Вот преддверие на поприще судии ученого; не входящий сим путем не есть друг истины и человечества. Я здесь нарочно представил сии общие нравственные качества критика; ибо они требуются от всякого как первое необходимое условие; другие достоинства относятся к образу его мыслей и степени сведений, к самому искусству и творениям, о которых он судит, они могут быть до бесконечности многоразличны, ибо область изящного свободна и всякий волен давать свое мнение и голос, какой способен и хочет. Можно быть весьма точным в первых и неисправным в других обязанностях, или иначе: можно быть весьма снисходительным критиком и не знать в полноте искусства своего, или знать искусство и не уметь исполнять своего долга.

   Рассмотрение всех сочинений должно первоначально основываться на правилах, извлеченных из наблюдений постоянных, оправданных веками и принятых у всех народов; впрочем, оно утверждается пред судилищем вкуса как единственного производителя и судии всего изящного. Посему, если бы непреложность правил могла быть соединена с постоянством вкуса здравого и образованного, если бы те и другой были равно определены или повсеместно известны, тогда бы критика, приспособляя одни к другому, имела вернейший и быстрейший ход в своих действиях или она бы совсем не была нужна. Но когда, с одной стороны, не все могут признавать важность правил и заниматься ими, а с другой, и нет никакой обязанности заботиться об утверждении какого-то идеального общего вкуса, то все мы нечувствительно более или менее увлекаемся частными блестящими видами, забывая о том, что правила и вкус происходят из одного и того же источника. Когда самая критика, как посредница между правилами и вкусом, не всегда и не везде может иметь определенную цену и важность по различным отношениям и обстоятельствам,-- в таком случае наблюдатель-критик, взвешивая все многоразличные мнения, устраняя скучные теории, старается доказать разбором сочинений, что правила сии имеют основу свою в самой природе человеческой и что они прежде, нежели были в книгах, были в сердце людей и только оттого различны между собою, что мы различно понимаем самих себя и с различных точек смотрим на окружающие нас предметы. Природа есть для всех изящных искусств единая сокровищница, расположенная по единому плану и составляющая в себе совершенную гармонию. Если бы все наши мысли, желания и чувства, как разлиянные повсеместно лучи солнечные, собирались в одну точку, тогда бы и орган сердечный -- вкус, был более определен, верен и всегда согласен с самим собою. Впрочем, в оправдание правил и утешение искусств сказать должно, что при всем разнообразии вкуса и свободных его изменениях, по-видимому, не подверженных никакой цензуре, опыты и образцы многих веков и народов остались священны для каждого писателя, и он, действительно, при внимательном умственном созерцании найдет их согласными с собственною своею волею. Итак, опершись на сии опыты и образцы, мы представим сначала, как судят у нас о сочинениях, а потом -- как бы судить об них надлежало; вот план мой. Суд о всяком сочинении не должен иметь в виду единственно наружные качества его: чистоту, плавность, легкость и благозвучие стихов. Но поелику слово есть одежда мысли или чувства, а оборот, в нескольких словах состоящий, есть облечение мыслей, соединяемых или разделяемых, равно как и различных движений нашего сердца, то, без сомнения, только мысль и чувство должны определять и тон, и ход, и расположение слова. Непосредственно из сего следует важное правило: на что прежде критик должен обращать внимание и как судить о слоге? Для сей-то цели я постараюсь представить сначала все средства и силы эстетические писателя, действующие отдельно, потом упомяну со всевозможною краткостию о действиях каждого средства и, наконец, скажу об их взаимном соединении как главной и единственной точки, с которой должен смотреть и судить критик всякое творение.

   Не слышим ли мы часто пышных и громких восклицаний при чтении какого-либо сочинения: "Какие гладкие и легкие стихи! Какая непринужденная проза! Какая живость! Какая плавность! Какая игра и затейливость в оборотах!" Конечно, все это производит удовольствие, следовательно, и довольно, но где же тут критика, имеющая предметом совершенствование искусства? Если предположить, что чтение стихов есть только приятное препровождение времени, удовольствие досуга, то, без сомнения, достаточно, чтобы стихи нежили наш слух гладкостию и легкостию в равномерном течении стоп своих, выбором приятного из общественной жизни, чем-либо случайно новым или занимательным, любопытным, остротою ума, картинами воображения, силою чувствования. Решение критики кончится словами: "Это гладко, это приятно, здесь виден талант, это забавно" и проч. Не знаю, для чего она и какую приносит пользу? Не знаю даже, есть ли тут какая-либо похвала и для критика и для сочинителя. Во-первых, известно, что самое препровождение времени и всякой досуг ценятся по впечатлениям, которые они в нас надолго оставляют. Итак, стихи, имеющие внутреннее свое достоинство, всегда бывают предпочтительнее стихов только гладких и легких. Во-вторых, самая гладкость и легкость суть качества относительные, а не существенные. Стихотворец так же может быть иногда и тяжелым, и шероховатым, как быстрым и легким, по собственному его намерению, и это есть дело его искусства, а не погрешность. Итак, критик наблюдает и ценит плавность, быстроту и медленность стихов по соответственности их к предмету видимому или чувственному, представленному в движении. Бесспорно, все сии качества, составляющие благозвучие слога, сами по себе хороши, но они заключают в себе не главную, а только механическую часть поэзии, хотя и суть необходимые условия для всякого поэта. Но есть еще другие непременные качества слога, которые требуются от всякого безусловно; таковы, например), ясность, правильность, чистота, точность, приличие и проч. Напрасно иногда оскорбляются наши писатели в стихах и прозе, когда замечают у них выражение, в несобственном смысле поставленное, или погрешающее против ясности и определенности, или слово низкое и неупотребительное, вообще все, по-видимому, маловажные погрешности и отступления от лучшего общественного языка и грамматики, Вольтер критиковал великого Корнеля во всех сих так называемых мелочах; в Вольтере, Расине и других писателях не стыдился отыскивать и означать такого рода небрежности превосходный критик французской Лагарп. Юм так же поступал с первыми английскими писателями. Что сказать о Лонгине, разбиравшем Гомера, и о Буало, разбиравшем самого Лонгина?4 Следовательно, сии судьи знаменитые не почитали такого дела малостию. Они чувствовали себя как бы определенными защитниками приличий и чистоты слова, они совершенно знали, что тем одолжают писателей; этого еще мало: они благотворили языку и народу. Но пойдем далее. Скажут мне: можно ли останавливаться на таких недостатках, когда сочинение одушевлено чувством, когда в нем повсюду блистают яркие черты пламенного воображения? Отвечают согласен, что чувство и воображение суть одни из важнейших сил эстетических, или, как говорит Мармонтель, крылья гения5, но что пользы для читателя, если чувство, столько животворное для сочинения, сия внутренняя теплота его загромождена будет наружною неприличною себе одеждою, нелепыми тропами и фигурами, расхоложена высокопарностию слога или увеличена до невероятной степени жара? Что значит сия чувствительность, кстати и некстати проливающая горькие слезы, нимало не сообразуясь и не соответствуя тому предмету, который ослабляет она или притворною, или чрезмерною своею жалостию? Одним словом, можете ли вы понять самое доброе и сильное чувство в дурной картине, в дурно отделанной статуе? Даже может ли на вас действовать сладкое или высокое чувство вполне, когда картина или статуя только отчасти отработаны довольно искусно, а не во всех частях? Никоим образом: формы, цветы, статуи, слова -- суть прозрачный покров или видимое облечение невидимого чувствования; если они не согласны между собою, впечатления ваши разделяются, разделяясь -- хладеют. Итак, критик не враг чувствительных поэтов, он также может иметь нежное сердце и потому требует, чтобы сие чувство, пребывая чистым в самом себе, облекалось в чистую, привлекательную, прозрачную одежду, чтоб оно было вероятно или естественно, в своем месте, в своей силе, в своем направлении. Он скажет вам вместе с Горацием:

  

   "Умей свою беду бедою нам представить,

   Умей ты плакать сам, чтоб плакать нас заставить"5.

  

   Сколько при сем случае имеет он способов услужить стихотворцу своим советом! Он скажет ему: сердце человеческое есть море, иногда спокойное, иногда только одеянное наружным спокойствием и бурное во глубине своей, иногда волнуемое в беспрестанном движении и изменениях. Ты должен проникнуть сию бездну и определить источники перемен ее, где они заключаются: в ней ли самой или зависят от влияния земли и неба, от бурь и непогод внешних; ты должен заметить ход каждой страсти, порывы чувствований, их переливы, быстрые или медленные, или внезапные от одного в другое; ты должен знать, в какой мере действовать может предмет на человека в определенное время, в определенном характере, в определенном месте и в определенных обстоятельствах. Словом, тебе должна быть известна вся система сего малого мира в его движении, весьма разнообразном и сложном. Обогащенный сими познаниями, устрой так свое слово: оно должно быть подобно зеркалу, в котором изображаются все являющиеся пред ним предметы, оно должно быть видимым телом сей невидимой силы, телом, выражающим все внутренние движения, все изменения, покой и бури. Нежное и тонкое чувство читателя, разборчивый взор и слух критика независимо от тебя, даже независимо от самих себя, слышат малейшее несогласие между слогом и чувством, видят малейшую погрешность в переходах, недостаток или излишество. Критик в сем случае есть то же, что опытный капельмейстер, управляющий огромным хором, которого сочинителем была сама природа, он, поверяя его в действии, слышит каждую ноту, правильно или неправильно взятую, в связи и силе. Высшая степень чувствительности есть энтузиазм, восторг, вдохновение. Неужели вы думаете, что сия степень не имеет своей меры, своего места, или, как говорит Буало, в видимом беспорядке совершенного порядка?7 Можно ли не заметить порывов неуместных отчаяния там, где его быть не могло; восторга, когда леденеют вместе сочинитель и слушатель? Можно ли терпеливо сносить равнодушное спокойствие в буре или твердость безнужную, где должно быть снисхождению и кротости, гнев без всякой благовидной причины и проч.? Вообще можно ли по совести не удержать поэта, когда в пылу неистовства разнузданный Пегас его, залетев за пределы возможности, потеряв стезю порядка и меру, начертанную природой, влечет его прямо в бездну мечтательного бессмыслия? Из всего этого видно, что не одна чувствительность составляет достоинство сочинений и сочинителя, но опытное уменье управлять сим благотворным даром природы.

   "Вот гений!-- повторяют мне.-- Какое воображение! Какие пламенные черты! Какое богатство в картинах и выражениях живописных! Какая чудесность в вымыслах и сила в изобретениях!" Отвечаю: сими похвалами не определяется достоинство сочинения, я вижу или развалины превосходного театра, или богатый и вместе великолепный материал к новому царственному зданию, но ни здания, ни театра не вижу, и не могу согласиться с вами. Счастлив, без всякого сомнения, тот любимец неба, на которого излияло оно щедро сие благословение, сию божественную силу живописать природу и в самой природе избирать предметы изящнейшие или составлять из них новые образы и явления, которых в ней самой не находится! Но что сей дар благотворный, когда не управляется он разумом и вкусом! Вы смотрите на блистательную и сложную картину, удивляетесь богатству подробностей, яркости и оттенкам красок, отрисовке лиц, одежд. Но скажите, когда вы точно наслаждаетесь сею картиною? Только тогда, когда находите в ней стройное целое, когда можете обнять ее одним взором. С другой стороны, не случается ли, что вы смотрите даже на искусно отработанные статуи, на великолепные здания, но с холодностию отвращаетесь от них? Почему? Потому что они ничего не говорят вашему сердцу. Вы не можете дать сами себе отчета: для чего сия прекрасная картина, для чего сия статуя? Какому богу или какому чувству посвящена она? Душа ваша холодна, и виды художника непонятны, ибо они не оживлены единством собственного его чувства. В-третьих, вы встречаете описания сложные и также прекрасные, но вместо того, чтобы наслаждаться ими, трудитесь с горестию и досадою в бесчисленных подробностях, в блестящих мелочах, в обширных эпизодах, в ничтожных прикрасах, перемешанных с истинными красотами и лишающих сии последние настоящего своего достоинства. В-четвертых, вам представляют алебастровые чертоги на небе, демонов, сражающихся пушками, уродов и пугалищ, ведьм и мертвецов8 и, не думая нимало, что это есть дерзкое оскорбление личной, умственной и нравственной вашей образованности, мечтают о праве на славу и даже благодарность вашу. В-пятых, что значат сии романтические мечтания без цели, все сии сказки без конца, все сии многоплодные описания природы без применений, все чудесности, странности и аллегории, одним словом, все вымыслы юродствующего воображения без души их, то есть без мысли? Человек пишет для человека. Итак, уважая сан человека как в себе, так и в другом, поэт может и должен трудиться в своем кабинете для того только, чтобы питать его нравственность, возвышать его умственные силы, смягчать и благородствовать его склонности, желания, страсти и, если угодно, самые мечты, а не для того, чтобы ум его усыплять на лоне романтической таинственности, окруженной нелепыми призраками, или просто: занимать его сказаниями несбыточными, единственно для препровождения времени. Но это гений!!!-- возгласят мне... Нужно определить, что такое гений? Это не одна чувствительность, это не одно воображение, не вкус, не острота ума, приятная и забавная в обществе,-- это соединение всех сих способностей в высшей мере вместе с обширными и глубокими сведениями о человеке и природе и с высоким духом, направленным к известной цели. Здесь критик полное имеет право, в ограждение чести гения, показать красоты истинные и ложные, где действительно творческая сила, где существенное богатство воображения и где только наружное. Он докажет, что оно не заключается ни в эмалевых лугах, ни в серебре и ни в золоте, ни в брилиянтах, но в плодотворном и многобогатом, так сказать, семени мысли и чувства, в гармонии, соответствии, вероятности и применении. Я подкреплю здесь слова свои прекрасным замечанием моего незабвенного наставника: {Покойный профессор П. А. Сохацкий. Смотр,. "Речи, произнесенные профессорами Московского университета".} "Есть люди,-- говорил он,-- коих вся душа будто бы одна лишь фантазия, соединенная с каким-то мелким вкусом; люди, кои ни на что другое не смотрят, кроме как на прикрасы, которые совершенно довольны красивою только наружностию, нимало не заботясь, какая вещь ею одета. Характер сей делает приятных пустословов. Они служат скоропреходящею забавою праздных обществ. Но их произведения никогда не проникнут далее мечтания и оставляют разум и сердце пустыми. Вкус подвергается точно так же софистическим обаяниям, как и разум, когда обратится на ничтожные малости, и сколь превосходны действия высокого вкуса, столь вреден и пагубен сей вкус мелкий и разнеженный. Мало доброй надежды там, где он получит господство, ибо всякой привыкает к красивым безделкам, приписывает высокую цену самым бесполезным вещам, только лишь бы они прельщали фантазию, и что всего хуже, самый гнусный порок считают похвальным, если представлен будет пленительно и замысловато. Оттого дух теряет всю свою крепость и отвращается от всего великого, важного и высокого, потому что оно не столь трогдет изнеженное мечтание". Может быть, суд сей покажется слишком строгим, но всякой согласится, что в нем много истин, весьма важных для самих писателей и полезных для критика. Они открывают сему последнему точку, с которой он должен смотреть на произведения стихотворные и прозаические. Мы теперь применим их ко всем удовольствиям вкуса и посмотрим, куда они ведут нас.

   Говорят обыкновенно: стихи имеют целью удовольствие; если они только нравятся, то уже достигли своей цели. Молодые наши писатели с торжеством выставляют на заглавном листе своих книг известный стишок французского писателя: "Всякой род стихов хорош, только бы не был скучен"9. По этому пресловутому правилу отверзаются широкие врата всякому роду поэтов, оно развязывает им крылья, избавляя их от всех других обязанностей. Но истинный законодатель вкуса -- Гораций советует тому противное.

   Он говорит, с одной стороны, в рассуждении слога

  

   Neque enim eoncludere versum

   Dixeris esse satis; neque, si quis scribat ut nos

   Sermoni propiora, putes hunс esse poetam.