logo search
Imperiya_kak_sudba

Очерк 9 Карабах в Санкт-Петербурге

Я и предмет исследования

Эта глава моей книги является в некотором роде мемуарной. Я анализирую тот материал, который сохранился в моей памяти и в моих личных дневниках. Поэтому не претендую на всеобъемлющее описания предмета своего исследования — жизни армянской общины конца 80-х — начала 90-х гг.

Как случилось так, что я оказалась в армянской общине объяснить непросто. Я не имела не идеологических, ни политических мотивов, ни тем более карьерных. Меня подтолкнуло к этому острое сопереживание. Не в том, смысле, что это было следствием моего армянам сочувствия. Сочувствие было у многих. Бывает так, что с людьми вместе минута за минутой переживаешь что-то существенное — и трагическое, и радостное. А потом оказывается, что эмоционально тебе с ними легче, чем с другими. С армянами мне было легче и лучше, чем с другими, я больше понимала их, они лучше понимали меня. И они могли принимать меня как свою. Все время пока я была связана с армянской общиной я не имела в ней никаких «поражений в правах», могла на свой страх и риск выдвигать любые, самые сумасбродные инициативы и браться за их осуществления, подключая других. Я никогда не чувствовала себя «белой вороной». Но никаких исследовательских задач я перед собой не ставила.

Никакой исследователь, никто вообще, ставящий перед собой исследовательскую задачу, не в состоянии описать жизнь этнической общины изнутри в кризисную для нее эпоху. Даже если бы я была армянкой, а раз я неармянка — тем более. Имей я в тот период хотя самую слабую установку вести научное наблюдение, и меня не пустили бы далее порога. Если например кризис в семье, и вы приходите с добрыми чувствами, то вас могут воспринимать как действующее лицо, но если вы пришли как наблюдать вас выгонят непременно. Член этнической общины (прирожденной или «приемный») должен жить по ее законам, а значит исследовать ее он быть не может. Теперь, когда прошли годы пережитое можно вспомнить, осмыслить, отрефлексировать и даже сделать предметом научного исследования.

Объясню более конкретно, что я могла видеть, а что нет.

Долгое время при общине не существовало никакой молодежной секции. Были молодежные кружки в отдельных ВУЗах, достаточно изолированные друг от друга и держащиеся особняком. (Они все время так и держались особняком, хотя некоторые связи с общиной поддерживали. Таким был, например, кружек, в Лесотехнической академии.) Однажды на собрании общины вперед вышли девушка с постоянно смеющимися глазами и парень и обратились к «взрослым» с просьбой помочь создать наконец студенческое землячество. То ли «взрослые» были заняты другим, то ли были в плохом настроении, но ребятам сказали, что они и сами уже не дети и способно заняться проблемой самостоятельно. А мне ребята понравились. Я подошла к девушке, ставшей с этого часа моей закадычной подругой, и сказала, что готова помогать, если смогу. Нужен был актив. Его не оказалось в достаточном количестве и мы предприняли целую сериею экспедиций по студенческим общагам. Через неделю я чувствовала себя «пионервожатой». Ребята хотели знать историю национальных движений. Мы разработали целую программу их изучения и популяризации (выполненную потом в очень незначительной мере). Поскольку я имела некоторый опыт исследовательской работы, то основную нагрузку мне приходилось брать на себя, имея, конечно, помощников. Таким образом я оказалась как бы ответственной за «национальное воспитание» в среде своих «подопечных». Когда я как-то спросила их, а не кажется ли им странным, что я, русская, занимаюсь их национальным воспитанием, то увидела лишь недоумение: «А разве это плохо?» Конечно, к национальным проблемам наше общение не сводилось. Мы играли в волейбол, пели под гитару, просто болтали до ночи, но там далеко в Карабахе шла война, и мы не могли не ощущать этого каждую минуту...

Потом в общине были другие молодежные кружки, к которым я не имела прямого отношения и знала о них в общих чертах. Допускаю, что о некоторых я могла знать столь мало, что само воспоминание о них стерлось из моей памяти. Поэтому я не могу дать систематического описания молодежного движения в армянской община начала девяностых, перечислить все кружки и “тусовки”, но полагаю, что моего опыта достаточно, чтобы делать заключения о настроениях армянской молодежи того времени (и не только молодежи).

Моя связь с армянской общиной студенческими делами, конечно, не ограничивалась. Но все мои впечатления, если разобраться, состоят из таких вот фрагментов. И все-таки я уверена, что они отражали и общее полотно — все состоящее из таких вот фрагментов. К чему я имела наименьшее отношение — это к «официальной жизни» общины. Мне это было неинтересно, наверное потому, что я была уверена, что к реальной жизни общины она имела слабое отношение. Я вообще не могу представить, чем занимались те, что числился во главе общины, хотя и не утверждаю вовсе, что они ничего полезного для общины не делали. Но у нас не было даже приличного флага. Я помню как на одном из крупных городских митингов, где армяне должны были присутствовать как бы по долгу, мы панически искали палку, которую можно было бы использовать как древко, она оказалась короткой и ее соединили с зонтиком. У всех были настоящие флаги, а мы чувствовали, что на нас смотрят как на полных недотеп — а как еще было смотреть? Но было в этом что-то очень непосредственное и живое. И я буду писать о том, что запомнила как живое.

Добавлю еще, что заметки касающиеся непосредственно Армении написаны так же по личным впечатлениям и воспоминаниям. Каждый год я проводила там по несколько месяцев и в итоге обосновалась там более менее стабильно — уже в своем собственном доме, не как гость, а как житель. И равно в Армении я никогда не занималась исследованиями современности, хотя и изучала историю Еревана. Но не видеть происходящего вокруг меня, я не могла.

Изучая этническую группу в полиэтническом окружении в период острого кризиса переживаемого ее “материнским этносом” мы неизбежно имеем дело с двойной (или даже тройной) границей, причем и в том, и в другом, и в третьем случае, границей размытой.

Посчитаем.

Первое, существует совокупность членов данного этноса, проживающих на данной территории, предположим, в Санкт-Петербурге. Как мы их будем отличать от прочих людей, среди которых они живут? Есть, конечно, бесспорные случаи — это, главным образом, мигранты в первом или во втором поколении. Но существуют также и люди полностью, почти полностью, в значительной мере (как провести границу?) ассимилировавшиеся, хотя имеющие соответствующую запись в паспорте, существуют дети от смешанных браков. Каждый из этих людей имеет шанс в определенной ситуации признать себя в качестве члена данного этноса и возможно он сделает это не в момент переписи населения, а через день после нее и далее будет на своем мнении настаивать или вновь его изменит. Чем интенсивнее социокультурные процессы, которые данный этнос в этот момент переживает, тем больше людей осознают свою причастность к нему и свою этничность. Очевидно, что нет никакого способа механически определить границы диаспоры.

Второе, существует этническая община в узком смысле этого слова, но равным образом нет способа механически определить границы этнической группы. Большинство членов диаспоры не имеют между собой устойчивых связей. Тем не менее создаются объединения по этническому признаку, эти объединения тем или иным образом взаимодействую между собой, вырабатывается осознанная групповая солидарность — складывается этническая община. Например, существует не просто кружек любителей народной музыки или театральная студия или языковая школы для детей — но все эти структуры знают о существовании друг друга, поддерживают более или менее тесные связи и имеют отчетливое сознание своего “мы”, которое отличается от “мы” диаспоры. Оно включает в себя не только сознание принадлежности к этносу, но и сознание своего соучастия в его жизни. Если обратиться к предмету моего исследования — армянской общине, то примитивно говоря, “мы” это не просто армяне, а “сознательные армяне”, не в смысле осознанные, а в том, в котором нам в детстве говорили “сознательный школьник”, то есть старающийся выполнять свои обязанности. На волне бурных политических событий приток в сообщество, определенное таким “мы”, может быть очень значительным. Причем “вербовка” “сознательных” членов общины может в большой мере происходить из числа тех, кто до этого не причислял себя даже к диаспоре и может быть связана со сменой этнической самоидентификации.

И третье, существует граница как бы эзотерическая. В нее включены те, кто реально исполняет “этническую роль” — чье поведение определяется в большей степени процессами, происходящими в его этносе, чем жизнью социокультурного окружения. Это люди вовсе не копирую лозунги, символику, стиль поведения своего “материнского этноса” — они выполняют в нем свою оригинальную творческую роль. И здесь дело не в “сознательности” как таковой. Такая включенность определяется закономерностями внутриэтнических процессов, подпаданием им.

Такая пульсирующая значимость роли определяется протеканием внутриэтнических конфликтов, являющегося основой функционирования этноса, и в свою очередь, обуславливает подвижность этнических границ: процессы ассимиляцииидиссимиляции. Внутриэтнические процессы реализуется на базе определенной культурной темы, которая проецируется на различные внутриэтнические группы разными своими гранями, а эти грани, в свою очередь, связаны с определенными ценностными доминантами. В ходе процесса эти доминанты могут меняться, а потому тот круг людей, который в каждом конкретном случае подпадает под “этническую мобилизацию” — так, напомним, этнологи называют острое осознание человеком своей этнической идентичности — различен. А значит, роль, которую играет диаспора по отношению к своему этносу может быть ценностно приемлема для одних членов диаспоры и не приемлема для других. Смена ценностных акцентуацией, коррелирующая со внутриэтническими процессами, переживаемых “материнским этносом”, приводит к тому, что состав “мобилизованной” этнической группы на своей периферии постоянно меняется, конфигурация границ этнической группы нестабильна.

Социально-ценностная стратификация армянской общины конца 80-ых - начала 90 -ых гг.

Что представляла собой армянская диаспора Санкт-Петербурга, каков тот круг лиц, который в принципе мог подлежать “этнической мобилизации” в период Карабахского конфликта?

По данным переписи 1989 г. в Ленинграде проживало 12070 армян. Из них считало родным языком русский 6 288 человек (при этом свободно владело армянским как вторым языком 1253 человека), армянский — 5658 человек (из них свободно владело русским 5200 человек).Поскольку меня будут интересовать динамика армянской общины — в частности, изменения состава актива общины, которые сопровождались изменениями ценностных доминант ее членов, то прежде всего начну с описания подсистем армянской диаспоры Петербурга, каждая из которых имела характерные для нее ценностные доминанты и в ходе бурных событий 1988 — 1993 годов в разные периоды то активно участвовала в жизни армянской общины, то отходила на периферию. Я выделю пять таких подгрупп.

Гуманитарная, техническая и творческая интеллигенция, приехавшая в Россию из Еревана (и отчасти, из Гюмри (Ленинакана)), главным образом, по причине возможности более полной и разносторонней самореализации.Эти люди обычно имели сознательную установку на вживание в новую среду, установление в ней широких контактов, но не на ассимиляцию, хотя под влиянием сильного ассимилирующего воздействия русской среды (и ее значительной комфортности для армян — до начала девяностых годов) ассимиляция все-таки постепенно происходила.

Данной группе не были свойственны проявления “бытового” национализма. Это были по большей части выходцы их русскоязычной армянской среды, то есть того слоя населения Еревана, который получил образование в русских школах и говорит, главным образом, по-русски — последнее являлось не признаком ассимилированности, а следствием культурной ситуации в Армении: русскоязычная (принято считать, что она составляла большинство) и армяноязычная интеллигенция существовали в Ереване параллельно друг другу, до 1988 года — начала Карабахского движения — мало пересекаясь между собой, образуя разные “шрджапаты” (социально-профессиональные среды), но не конфликтуя. И то, и другое, считалось допустимой нормой поведения, никоим образом не будучи связанным со степенью патриотизма; однако “русскоязычность” облегчала адаптацию в России.

Этот слой сохранял сильные армянские культурные (или культурно-символические) доминанты, могущие при определенных обстоятельствах служить базой для резкого всплеска национальных чувств и “этнической мобилизации”.

К этой же группе следует отнести студентов и аспирантов, выходцев из ереванской интеллигенции, безразлично — русскоязычной или армяноязычной. Для представителей данной группы был характерен как бы двойной круг общения: с соотечественниками отдельно, с русскими отдельно. Но то, чье общество оказывалось для них ближе, зависело от обстоятельств.

Осевшие на постоянное жительство выходцы из армянской деревни и из более низких в социальном отношении городских слоев(сюда же следует включить и мелких торговцев, имевших в Петербурге небольшую недвижимость). Для них по большей части был характерен “бытовой” национализм, главным образом (иногда исключительно) армянский круг общения, сохранение родного языка как языка общения в быту, бытовых норм поведения. При этом лишь немногие из представителей данной группы были склонны к “идеологическому” национализму. Для них в целом не характерна тяга к объединению на национальной основе, за пределами своего привычного круга. Земляческая солидарность касалась, главным образом, выходцев их одной и той же местности, одних и тех же районов.

Армяне выходцы из других союзных республик. (Азербайджана, Средней Азии). Для них был характерен декларируемый космополитизм, а реально — имперских комплекс: “мы” включает “армяне и русские”, а не “советский” или “российский” народ.

Армяне выходцы с Северного Кавказа и Грузии. С ними я сталкивалась относительно мало и потому не рискую давать обобщенную характеристику.

Ассимилированные армяне или дети от смешанных браковсо слабо выраженным национальным самосознанием или даже отсутствием его.

Теперь обратимся к динамике армянской общины в интересующие нас годы и посмотрим, как каждый из этих слоев и при каких обстоятельствах подпадал под “этническую мобилизацию”.

Конфликт начинается. Весна 1988 г.

Первый этап Карабахского движения под влиянием погромов в Сумгаите вызвал реакцию всех слоев армянской диаспоры и в первые месяцы “этническая мобилизация” шла быстрыми темпами. Те армяне, которые к этому моменту были сильно связаны с иноэтническим окружением, даже те, кто вообще редко вспоминал о своем национальном происхождении, начали проявлять большую активность, посещать митинги, интересоваться событиями в Армении. Но тот комплекс переживаний, который у них при этом возникал, был весьма сложным. Геноцид в Сумгаите напоминал страшные страницы армянской истории и внушал мысль о невозможности уйти от судьбы (это воспринималось именно так), — и тем активизировал национальное самосознание и желание сплотиться.

Другой ряд переживаний был связан со следующими рассуждениями: в решении Карабахского вопроса было совершена вопиющая несправедливость, она должна быть понятна всем, и если все не реагируют на нее так же однозначно, как сами армяне, то исключительно потому, что не располагают достаточной информацией.

Третий ряд переживаний касался русско-армянских отношений и был связан с тогда мало осознававшимся, но обостренным ожиданием того, что русские придут на помощь армянам, как только поймут, что тем грозит беда.

Впрочем, в Москве и Петербурге апелляция к русским и апелляция к общественному мнению вообще, апелляция к защите империи и апелляция к законности вообще — все это было практически тождественно.

В этот период наибольшее за все время кризиса число армян стремится к консолидации и образованию специфических армянских институций. Параллельно армянская община становится открытой к контактам со своим социокультурным окружением как никогда до того и никогда после. Армянская диаспора уверяет себя, что ее ценностные доминанты и доминанты среды, ее окружающей, едины, чем снимается психологическая преграда для тесной связи с общиной ассимилированных армян. В армянскую среду вовлекаются и выражающие активной сочувствие армянам русские (на этом первом этапе число их было значительным). Очевидно, что сходство ценностной ориентации, характерное, с одной стороны, для этнической общины (или какой-то ее части), а с другой, для ее социокультурного окружения может в некоторых ситуациях облегчать процессы этнической мобилизации и диссимиляции.

Активизация национального сознания армян оказалась в это время созвучна духу “перестройки”. “Перестройка” была идеологемой, которая одновременно и связывала армян с их социокультурным окружением в России, и объединяла их в этническом плане. В некотором смысле армяне оказались как бы одной из “перестроечных” партий, вполне гармонично на тот момент вписывающихся в общественно-политическую жизнь России. В свою очередь политические силы России использовали армян в своих интересах, пытаясь через них активизировать общественную жизнь в Москве и Санкт-Петербурге.

Практически сходным образом ситуация выглядела и с армянской точки зрения. Идея сознательно использовать “перестройку” для своих национальных целей, “действовать в унисон перестройке” в кругах оппозиционной политической элиты в Армении существовала, но она была выражена минимально, намного меньше, чем представляется сегодняшним историкам и аналитикам. Армянами в Армении “перестройка” воспринималась вполне чистосердечно. На поверхностном уровне — как установление всеобщей справедливости, на более глубинном — как испытание империи на прочность. Причем отнюдь не для того, чтобы ее сломать, а, напротив, для того, чтобы почувствовать ее надежность и свою защищенность.Карабах был символом справедливости. Степень выраженности мотивов собственно национальной борьбы была в тот момент еще минимальна — армяне Армении имели слабое понятие о жизни Карабаха, между ереванцами и карабахцами существовал значительный антагонизм.

Для диаспоры проблема Карабаха была более актуальна сама по себе — многие из них имеют карабахские корни. Однако на тот момент их активность во многом определялась политическим положением в России. Они не использовали “перестройку”, а делали “перестройку” или может быть точнее было бы сказать — были используемы “перестройкой” как одна из политических сил.

Армянская национальная самоидентификация провоцировалась общим духом времени (как самоидентификация, например, шахтеров — напомню, вслед за забастовками армян пошли забастовки шахтеров). Идеология “перестройки” требовала подобного расщепления общества и армяне, можно сказать, выполняли в российском обществе того времени свою функциональную роль. В этот период невозможно говорить о том, что диаспора играла функциональную роль внутри собственного этноса.

Армяне диаспоры в этот период были больше россиянами, чем армянами. Сами доминирующие тогда ценности требовали проявления этничности — и она проявлялась. Следует отметить, что этничность проявлялась именно не как оппозиция социокультурному окружению, а в результате как бы ценностного слияния с этим окружением. Ценностные доминанты активистов из армянской диаспоры в то время мало отличались от ценностных доминант других политически активных россиян и они действовали как одна из социальных групп в России. Именно это “ценностное слияние” облегчило для многих армян процесс “этнической мобилизации”: они не вставали перед внутренним конфликтом, не должны были выбирать между общиной и своим прежним кругом знакомых, не боялись непонимания.

Само социокультурное окружение подталкивало и поощряло “этническую мобилизацию” и она была практически стопроцентной. Само российское общество ставило под вопрос положительность такого явления, как ассимиляция. В этот период роль армянской диаспоры оставалась пассивной.

От подъема к депрессии. Лето — осень 1988.

С июля — августа 1988 года начинается спад активности. Во-первых, действия армянской общины оказываются слишком политизированными, что у многих вызывает усталость. Во-вторых, ожидаемой степени активной поддержки со стороны социального окружения (что особенно важно, со стороны русских — апелляция именно к русским постепенно становится все более выраженной) армяне не получают. Предполагалась не только заметная поддержка (что было на самом деле), а практически поголовная поддержка (чего быть не могло)), и к осени — зиме 1988 года у армян возникает все большее желание замкнуться в себе.

Однако за этим не последовала этническая консолидация, как можно было бы ожидать. Выходцы из армянской деревни и более низких социальных слоев города замыкаются в своих привычных кружках и теряют связи с общиной. Армянская интеллигенция также в значительной своей части отходит от общины, чему, в частности, способствует тот факт, что ценностные доминанты, которые были акцентированы в прошедшие месяцы, как бы разбиваются о стену нарастающего непонимания, а потому начинают трансформироваться. Ведь роль армян в российском обществе начинает падать, уступая место другим интересам. Ослабевает функциональная роль армянской диаспоры в “перестроечном” процессе и начинает размываться сама диаспора. Большинство армян вновь становятся просто разновидностью россиян.

И если в это время в общине оставались те, кто продолжал пропагандировать слияние “перестроечных” и карабахских идеалов (а активистов такого рода было немного), делали они это в большинстве своем уже с иных позиций. Они сами ощущали несоответствие этих идеалов между собой, но продолжали как бы создавать армянской общине перестроечный “имидж”. Их функциональную роль следует рассматривать уже в контексте не российского, а армянского общества, как проводников “образа для других”.

Это происходит на фоне кардинального изменения “образа себя”, произошедшего осенью 1988 года. В этот период общество в Армении лишается своих перестроечных иллюзий (ведь погромы и зверства в Сумгаите остаются безнаказанными, антиармянская пропаганда в СМИ усиливается, в аэропорту Звартноц происходит столкновение армянских демонстрантов с армией, закончившееся жертвами) и движимо уже во многом местью за новый геноцид. На первый план выступает комплекс идей Айдата. За этим следует период максимального противопоставления себя русским. Для большинства армян диаспоры это противопоставление было психологически невозможно и они предпочли остаться “русскими”. Те, кто остался в общине, так или иначе это противопоставление приняли — но это означало и очень значительное ослабление общины и резкое снижение ее численности. в Петербурге активных членов общины остается не более 100 человек и еще приблизительно 300 сохраняют с общиной более или менее регулярные отношения.

Перед кризисом.

К зиме 1988 года для определенной части армянской общины на смену как будто бы начавшейся “этнической мобилизации” приходит нарастание ассимиляционных процессов. Другая часть армянской общины переносит акцент на культурную деятельность и пропаганду знаний об армянской культуре и истории. Но если первоначально казалось, что такого рода деятельность отвечает потребностям армянской общины, то зимой 1988 — 1989 года, принесшей Армении новые потрясения (включая землетрясение и ввод войск в Ереван), становится ясно, что такого рода пропаганда вызывает лишь поверхностный интерес.

С этого момента, однако, можно говорить о специфической роли диаспоры в армянском этносе в период карабахского конфликта.

Для общины это период безвременья, когда казалось, что не осталось уже ничего, что могло бы ее сплотить. Попытки сплочения предпринимаются еще в виде отдельных культурных инициатив, но разбиваются об общую пассивность. Создаются разрозненные группы изучения армянского языка, но в Петербурге только две-три из них просуществовали более трех месяцев и ни одна — более полугода.

Спитакское землетрясение декабря 1988 года отвлекло внимание от политики. Следовало бы ожидать, что очень ненадолго. Ведь в Армении зима 1988 — 1989 года была одним из пиков политической активности. И хотя землетрясение мало коснулось семей армян диаспоры (миграция из Ширака и Лори, областей, где расположены Ленинакан, Кировакан и Спитак всегда была минимальна), для многих это был удобный предлог, чтобы отойти от национальных проблем. Численность активного ядра общины в этот период составляет 40 — 50 человек.

Спадает и уровень политизированности. Конечно, произносились дежурные выражения протеста против ареста комитета “Карабах”, но делалось это без энтузиазма. Сбор подписей с требованиями освобождения комитета прошел как будничное мероприятие.

В этот период армянская община, как и прочие национальные общины Санкт-Петербурга, получает помещение во Дворце Культуры им. Кирова. Происходит ряд организационных собраний, складываются формальные структуры общины.

Одновременно формируются и альтернативные центры тяготения. И если формальные лидеры общины представляют собой как бы “партию мира”, ратующую за конституционные и ненасильственные методы разрешения Карабахского конфликта, неформальные центры тяготения представляли собой “партию войны”, тех, кто не то чтобы ратовал за военный способ решения конфликта (в то время, в конце восьмидесятых, это было столь непривычно и экстравагантно, что трудно представить человека, который бы решился выразить подобную мысль публично), но были психологически готовы к тому, что дело обернется открытым столкновением и полагали, что это возможно и к лучшему. Но все эти процессы раскола не были еще явными. Просто возникали разрозненные компании, в которых говорили о грядущей войне.

В это время ряды общины все редели. Но более интересно не это. Интересно, что почти полностью изменился состав общины. Армяноязычные армяне, более или менее тесно связанные с Арменией, из общины в этот период практически выпадают. Выпадают так же те, кто в предыдущий период мог выглядеть как армянский националист. Все признаки бытового национализма общиной отвергались (ведь она в этот период состояла главным образом из русскоязычных армян), культурный национализм вызывал лишь «дежурный» интерес. Предпринимавшиеся попытки использовать идеологию национализма как консолидирующий фактор не приводили к успеху. Националистические идеи вызывали только пассивное сочувствие, без всякого энтузиазма.

Между тем, те армяне, которые до начала кризиса в общине казались вполне ассимилированными, продолжают довольно апатично, но упорно свои связи с общиной. Так же ведут себя и русские, попавшие в первый бурный период в армянскую среду. Причем они не составляют какой-либо отдельной группы сочувствующих, а поддерживают свои связи с общиной каждый по отдельности, общаясь с армянами гораздо больше, чем между собой.

Именно с этого периода моя связь с армянской общиной становится не эпизодической, а постоянной и идентификация себя через свои отношения с армянской общиной приобретает существенное значение.

В последующий период все указанные выше тенденции шли по нарастающей. Формальные лидеры общины теряют свой авторитет, но на их место не приходят неформальные. Община разбивается на мелкие кружки, которые собираются под одной крышей раз в неделю по воскресеньям, слушают очередную культурно-просветительскую лекцию, но в более глубокие общение не вступают. Собрания общины перестают быть даже местом обмена информацией. Ничего существенно-важного за пределами узких кружков не произносится — разве что в случае сильного раздражения.

Осень 1989 года в целом характеризуется усталостью, нагромождением слухов, и кажется, что общину консолидирует только то, что общение с “внешними” представляется еще более тягостным. Однако, оценивая события постфактум, можно сказать, что это был самый значительный период по глубине диссимиляции. Причем особенно это касается тех из членов общины, кто тогда не прикладывал усилий к поиску новых внешних форм консолидации, а переживал более или менее глубокую депрессию. Это был период глубинной перестройки, которая еще не имела внешних проявлений.

Дальнейшие события вызвали менее заметный для внешнего наблюдателя, но более глубокий раскол в армянской общине. Он был связан с нарастающим ощущением войны. Каждый переживал это как личный опыт, далеко не всегда связанный именно с обостренным национальным самосознанием. Но этот опыт, столь контрастировавший с тем, чем жил в то время “внешний мир”, социокультурное окружение (остающееся еще в мирной, почти советской действительности) оказывался мощным консолидирующим фактором.

Это отнюдь не был ура-патриотизм. Именно тяжесть этого опыта в буквальном смысле сгоняла тех, кто этот опыт имел, в единый узкий кружок людей, которые нуждались друг в друге как в воздухе, потому что чувствовали себя абсолютно чужими в той среде, в которой жили. Ощущение ужеидущей войны было столь острым, что психологически затрудняло контакты вне своего круга. В этот период национальное самосознание как будто бы вообще отступает на задний план и армянская община (точнее, ее ядро, тогда это приблизительно 25 — 30 человек) похожа скорее не на этническую группу, а на людей, испытавших в жизни что-то такое, что неведомо тем, кто их окружает и о чем они не имеют сил и слов им поведать.

Мы в то время почти не говорили об этом между собой, но я могу рассказать, как это переживала я сама и могу к этому добавить, что когда позднее я рассказывала некоторым питерским и московским армянам о своих ощущениях, они говорили, что пережили нечто подобное. Удивительно, что сейчас я могу совершенно спокойно писать об этих днях и даже не испытывать особой боли. Тогда мне казалось, что меня отделяет от окружающих меня людей пропасть и ощущение боли останется навсегда. Я помню, как по радио рассказывали об армянских погромах в Баку и из моих глаз катились слезы. В доме был гость, человек почти не знавший меня. Он случайно зашел на кухню, где я сидела в темноте у приемника, и резко включил свет. Он посмотрел на меня и сделал шаг назад: “Это не слезы жалости, — сказал он. — Это слезы бессильной злобы.” Думаю он был прав. И я боялась, что это прочитает на моем лице каждый. Только внутри общины можно было не бояться. Те же слезы катились из моих глаз через несколько лет, когда я смотрела трансляцию из Буденовска. Но тогда я была среди своих, все вокруг меня чувствовали то же, что и я. В январе девяностого никто из посторонних, я уверена, не мог бы меня понять. Был пройден водораздел между прошлым и настоящим. В нашу жизнь входила война, и это было ощущение боли, обиды, одиночества. В этом в тот момент не было ничего романтического, романтизм пришел позднее. И я думаю, что эти чувства боли, обиды и одиночества были основными, определявшими армянскую этничность в то время, и именно они нас консолидировали.

Бравада и растерянность сменяли друг друга. В этот период армянская община в очень значительной мере теряет свою связь с социокультурным окружением. Нельзя сказать, что потеря связи выливалась в оппозицию. В то время в России еще не сложился образ “лица кавказской национальности” и русские в Санкт-Петербурге относились к армянам вполне дружественно. Армяне также дружественно относились к русским, но понимания к себе в тот момент они не ожидали. Ядро общины составляли тогда те, кто был в состоянии переносить это непонимание — со стороны людей, остающихся им близкими. Соответственно, психологический разрыв со средой, до сих пор бывшей родной, выдержать было нелегко. Этот вакуум должен был бы заполняться крепнущими связями с Арменией.

Но и эти связи налаживались с большим трудом. Проблема была объективной. Новое ядро общины состояло главным образом из ассимилированных в прошлом армян, которые плохо знали армянский язык и не имели в Армении близких родственников и друзей (каждый, кто такие связи имел, пользовался особым авторитетом).

Реальная Армения должна была заменяться некоей вымышленной. Это постепенно происходило, но отнюдь не через сознательное мифотворчество. Миф порождался из самих себя. Как это происходило легче всего показать на конкретном примере.

Кризис.

В январе 1990 года после погромов в Баку армянская община Петербурга, как и армянские общины многих других городов России, принимала беженцев. В отличие от Москвы, в Санкт-Петербурге общине удалось на удивление хорошо организовать этот процесс. Очень оперативно составлялась вся документация. Очень зорко следили за тем, чтобы все беженцы получили полагающиеся им мизерные пособия, чтобы не возникало неувязок и промедлений. В городе приемом беженцев не занимался больше никто — был только координатор из исполкома, через которого осуществлялась связь с властями. Участие к беженцам за пределами общины проявляли только пенсионеры-блокадники, которые приносили в штаб свои продуктовые талоны.

Когда волна беженцев-армян сменилась волной русских беженцев, принимать их по инерции продолжала армянская община, продолжая так же зорко следит, чтобы их никто не обидел и чтобы между самими беженцами не возникало недоразумений. Пытающимся что-либо получить как бы «по блату» армянам объясняли, что “вас здесь слишком много и нам некогда разбирать вас по национальностям”.

Городские власти удовлетворились тем, что нашлись добровольцы, готовые взять на себя заботу по всем категориям беженцев (только семьи военнослужащих принимал военный округ, но нередко и они приходили в общину, чтобы получить информацию и помощь). В дела общины не вмешались. Видимо последнее обстоятельство вызвало особое чувство изолированности, ощущение себя один на один со своей и чужой бедой. (В армянской общине проходили регистрацию даже азербайджанцы, в силу тех или иных обстоятельств оказавшиеся в рядах беженцев. Сначала боялись, потом перестали. Приезжали даже из Москвы, поскольку там не было инстанции, которая занималась бы их проблемами. Впрочем, справедливости ради нужно сказать, что эти азербайджанцы оказывались беженцами чаще всего за свою помощь соседям-армянам, а потому милосердие к ним было естественно.)

Ощущение изолированности и враждебности внешнего мира усугублялось многочисленными рассказами очевидцев погромов. Принимались особые меры, чтобы заставить очевидцев не делиться своими впечатлениями в помещении штаба, поскольку такое нервное перенапряжение невозможно было выносить. Тем, кто не мог сдержать свои эмоции, говорили: “Жаловаться отправляйтесь в Москву.” Однако оградить себя от потока впечатлений было невозможно. Полная психологическая изоляция от внешней среды и обилие кошмарных рассказов привело к некоторому подобию коллективного психоза.

На себя полностью была спроецирована ситуация погрома. В то время отношение к армянам в России оставалось еще даже не нейтральным, а положительным. Поэтому никаких реальных оснований для беспокойства не существовало и умом это понимали все. Но в ответ на это звучала навязчивая фраза: “В Баку тоже так говорили”. Кто-то предположил конкретную дату (если не ошибаюсь, 28 февраля). В этот день те, кто имел отношение к приему беженцев (“психоз” распространялся только на них, но это и было на тот момент ядро общины) собрались группами и просидели всю ночь в ожидании неведомого врага вооружившись кто чем мог. Все разговоры сводились к тому, как следует вести себя в подобных случаях.

Но обсуждались отнюдь не возможности спасения. О спасении никто практически не думал. Обсуждались только варианты сопротивления, причем такие, при которых не имелось никаких шансов остаться в живых. Сопротивление во что бы то ни стало. Опыт Сумгаита и Баку воспроизводился, переживался заново, но с тем, чтобы изменить собственную линию поведения, уйти от психологии жертвы.

Психоз прошел, но представление о сопротивлении любой ценой, как о единственной возможной модели поведения осталось у многих. В соответствии с этим начал меняться образ Армении в целом. С этого момента в восприятии событий стали проявляться нотки романтизма.

В этот период уже совершенно очевидно община теряет всякие функциональные связи со своим окружением и приобретает функциональную роль в армянском этносе в целом, роль традиционную для армянской диаспоры, а именно, хранителя “героического мифа”.

Романтизм и героика войны. Весна 1990.

В этот момент армянская община уже вполне определенно делится на две части: тех, кого объединил описанный выше комплекс чувств (его символическое выражение выработалось позднее) и тех, кто продолжал культурно-организационную деятельность. Конфликт не имел внешнего выражения, но вторая из указанных групп оказалась как бы на периферии жизни общины, превращалась в ее оболочку и воспринималась ядром общины почти так же как внешнее окружение (и то, что это тоже были армяне имело очень маленькое значение). Коммуникация между двумя группами нарушалась. Старые этнические символы оказывались неактуальными, они перестали отвечать сегодняшними переживаниям, новые символы еще не сложились.

(В скобках отмечу, что в самой Армении в этот период диссонанс с внешним окружением ощущалось еще значительно меньше, чем в диаспоре, он актуализировался позднее, в мае-августе 1991 года. Кроме того, Армения была занята межпартийной борьбой, что для диаспоры в то время было почти не актуально. В целом ощущение войны было в диаспоре более обостренным, чем в Армении, и соответствующая новой стадии “этнической мобилизации” символика зарождалась на месте, а не привносилась из Армении.)

Следующий период в жизни армянской общины можно назвать периодом романтизма. Он начинается приблизительно с весны 1990 года и продолжается до лета 1991 года. (В Армении этот период был менее выражен и более быстротечен.) В это время вырабатываются новые, уже ярко национальные символы, которые с этого момента выражаются открыто и даже демонстративно. Акцент переносится на героическую сторону армянской истории, особенный интерес вызывает движение фидаи (партизан) в турецкой Армении на рубеже XIX — XX веков.

Имена всех более-менее известных фидаи и основные факты их биографии (о которых раньше почти никому не было известно, ведь прежняя армянская этническая символика была в основном связана с историческими событиями далекого прошлого) выучивались наизусть и являлись способом узнавания “своих”. В моду входят фидаинские песни конца XIX века, где доминирующим мотивом является не жалоба на извечно несчастную армянскую судьбу, а готовность к борьбе. (Может быть, более правильно было бы говорить не о старой и новой символике, а о том, что складывалась символика общины, которая отличалась от традиционной символики армянской диаспоры, которая в этот период в значительной мере утратила для армян свою актуальность.)

Коммуникативный диссонанс с социокультурной средой субъективно почти снимается. Члены армянской общины открыто выражают свою инаковость. Воинственные разговоры с полной откровенностью ведутся во весь голос даже в городском транспорте (естественно, по-русски, знание армянского языка остается довольно слабым). Цель этих разговоров — эпатаж общественного мнения и самоутверждение. Однако сама эта манера поведения в значительной мере служит способом установления связей со средой уже в новом качестве — чужих, имеющих свои, отличные от среды ценности и идеалы. Но при этом ни на день не умирала надежда быть когда-нибудь в будущем понятыми. Ожидается, что будет время, когда русские придут к сходным позициям, и тогда русские и армяне станут союзниками. Априорно предполагалось, что мир столь же враждебен к русским, как враждебен к армянам.

Наличие у армянской общины новой национальной символики делает возможной этническую консолидацию, “вербовку” новых членов общины. Но ядро общины продолжают составлять те, кто прошел через период депрессии. К жизни общины привлекаются в значительной мере армяне, до этого времени слабо с ней связанные: недавние выходцы из Армении, в том числе из деревни.

Последнее объясняется тем, что для них было относительно легко принять новую военную идеологию, правда, в значительно упрощенной форме, без того душевного надрыва, который был характерен для большей частью русскоязычного ядра армянской общины. “Вербовки” новых членов общины среди русскоязычной армянской интеллигенции практически не происходило. Связи с общиной поддерживали только те из них, кто сам прошел описанный выше путь.

В этот период делаются попытки формализовать на основе новой символики некоторые подструктуры общины. Однако ни одна из них не увенчалась успехом. Организовать общественную деятельность на основе новой символики и идеологии не удается. Возможно, идеологической основой для объединения выбираются слишком крайние и одновременно слишком умозрительные основания.

Постараюсь объяснить, как это видела я. Романтизм, пришедший на смену общей депрессии, захватывал. Но в нем было слишком мало конкретного, осязаемого. Эпатировать общественное мнение было забавно, но абсолютно бессмысленно. Нужна была, казалось, хотя бы мало-мальски жизнеспособная, логичная и внутренне связная идеология — национально-героическая. Получить ее из Армении не удавалось. Никаких структур Дашнакцутюн в армянской диаспоре Санкт-Петербурга не было, АОД (Армянское общенациональное движение) сколько-нибудь удовлетворительной идеологии не мог дать в принципе, его протурецкий и прозападный прагматизм вызывал отторжение, мне кажется, у всех членов общины, кому было меньше сорока. Оставалось реконструировать идеологию самим. Занимаясь созданием армянского студенческого землячества, я одновременно попыталась создать группу молодежи, которая взяла бы на себя задачу по реконструкции романтической идеологии. Задача оказалась не столь простой, как казалась. То, что выглядело романтическим на рубеже веков, когда разворачивала свою деятельность Дашнакцутюн, теперь выглядело либо неинтересным, либо прямо разочаровывающим. В программе Дашнакцутюн от 1907 года, которую легко было получить в Публичной библиотеке, акцент делался на классовой борьбе, это была программа одной из социалистических партий. Национальные вопросы терялись в ряду прочих. Старые подшивки “Мшак” (армянская национальная газета, издававшаяся на рубеже веков в Тифлисе) могла вызвать интерес у меня, как у историка, но содержала слишком мало того, что было актуально для современной армянской молодежи. Это была другая реальность, несовпадающая с нашим сегодняшним опытом. Вместо реконструкции получались только общие слова. Современно звучали только старые фидаинские песни, сначала, может быть, слишком экзотичные для петербургских армян, но воспринятые очень легко и естественно.

Оставалась символика, а не связная идеология.

К весне 1990 года уже никто из носителей прежних культурных доминант не мог стать центром объединения, новые же представления продолжали быть слишком мифологичны, чтобы стать основой для упорядочивания чего бы то ни было. Связь с Арменией как следует налажена так и не была.

Этот период характерен так же тем, что на диаспору начинает проецироваться межпартийная борьба в Армении. Представители прежней культурной ориентации ассоциировали себя с АОД (правившая до февраля 1998 г. в Армении партия с националистическо-прагматической программой), представители новой — с Дашнакцутюн (национальной партией основанной еще в 1890 году, с которой так или иначе были связаны все героические страницы армянской истории последнего столетия), хотя практически мало кто был в тот период непосредственно связан с какой-либо одной из партий, о их деятельности имелись только приблизительные представления, а образ Дашнакцутюн был мифологичен до предела.

В это время община уже почти полностью расколота на носителей новых этнических символов и носителей старой культурно-исторической ориентации. На какое-то время кажется, что новая этническая символика побеждает.

Интересно, что эта символика со временем начинает восприниматься и некоторым количеством русских, не как национальная, а как героическая идеология вообще. Карабах предоставлял возможность участия в войне на стороне дружественного народа и в обстановке особого пиетета к своей персоне. Русских добровольцев (именно добровольцев, получающих мизерное денежное довольствие наравне со всеми и во многих случаях дававших присягу на верность армянскому народу, а не наемников) в 1991 — 1992 годах в Карабахе было значительное количество. А потому можно предположить, что резко-оппозиционалистская модель поведения, которая была принята армянами в России, приводила к установлению новых связей с социокультурным окружением, на основе иной культурно-ценностной системы.

АОД или Айдат?

Ситуация в Армении того времени внешне мало соответствовала представлениям армянской общины Петербурга. Армения в этот период (1992 год) переживает внутренний и внешний (в том числе, военный) кризис, все более ощущается настроение апатии и усталости. Поднявшаяся в диаспоре “романтическая” волна как бы разбивается. Носители новых этнических символов, попадая в Армению, кажутся там со своими представлениями мечтателями, если не ненормальными.

Этот период в Армении характеризуется ростом антивоенных настроений, хотя и до этого времени уровень милитаризации сознания был не велик. Идеи “перестройки” постепенно трансформировались в идеи Айдата. Однако уже в 1992 — 1992 годах последние начинают тускнеть.

Вновь формируемая ценностная альтернатива выглядела таким образом. На одном полюсе находилась та система мировоззрения, которая пропагандировалась правительством во главе с Л. Тер-Петросяном, основанная на идее, что армянский народ должен мыслить себя как “обычный” народ, ничем от других народов не отличающийся, принять западные ценности, заставить себя забыть геноцид и дружить с Турцией. На другом полюсе — открыто прорусская и антитурецкая идеология, в которой Айдат является одной (и, может быть, не самой главной) частью системы доминант, в основании которой лежит категория “союзничества”, а именно — союзничества с Россией, подразумевающее возможность более-менее полной самореализации и сохранения привычной самоидентификации.

Итак, с одной стороны, предполагалось изменения самопредставления, “отказ от амбиций” и претензий к внешнему миру и достижение таким образом спокойного и благополучного существования, а с другой — беспокойная, непредсказуемая судьба, возможно, полная опасностей, но с надеждой на будущую значительность. В целом, вторая альтернатива преобладала, хотя и “антигероическая” идеология оказывала свое влияние и вызывала время от времени почти пораженческие настроения. Последнее провоцировалось и отсутствием реальных перспектив союза с Россией, колебательностью ее позиции.

Можно было бы ожидать, что героическая система доминант, принятая в тот момент диаспорой, вступит в резонанс с антитурецкой альтернативой в Армении. Однако идеальный героизм диаспоры был мало понятен в Армении, а идея идеального “союзничества” с Россией вызывала удивление и даже раздражение у диаспоры.

Тем не менее армян диаспоры в Карабах привлекает возможность реализации “героического мифа”. Этот миф способствовал и вовлечению в Карабахскую войну добровольцев, как из числа армян диаспоры, так и русских. Кроме того он формировал у русских образ армян-карабахцев в качестве хороших войнов, что в России всегда ценилось. Таким образом, к 1992 году коммуникация армян диаспоры со своим социокультурным окружением начала, казалось, налаживаться на новом уровне и более-менее адекватно.

Тем не менее армянская община Санкт-Петербурга в это время разбивается на несколько почти не сообщающихся между собой групп. Все они в большей или меньшей степени сохраняют новую национальную символику.

Казалось бы, военные действия в Карабахе и особенно последовавшие в 1993 году один за другим крупные военные успехи должны были бы поддерживать актуальность “героического мифа” в диаспоре. Но очевидно, что его реализация в действительной жизни приводила к потере его значимости в качестве символа. Реальность не противоречила этому мифу, но была значительно сложнее его, не укладывалась в его рамки. В каждый конкретный момент основное внимание сосредотачивалось на новых проблемах, которые не могли найти свое отражение в символике. Активное комментирование карабахских событий того времени со стороны российских СМИ, создание ими своей версии событий, льстившей армянам, но не вполне соответствующей действительности, нагромождение несоответствующих друг другу фактов вызывало недоумение и растерянность и постепенно разрушало миф диаспоры.

Военные действия в Карабахе продолжаются до первых дней осени 1993, но боевые победы уже практически никак не влияют на жизнь диаспоры. С середины 1992 года начинается процесс перехода общины как бы в латентное состояние. Она, с одной стороны, вновь разбивается по сословно-земляческому принципу, с другой, бывшие активные ее члены переключаются на внутрироссийские политические проблемы,уже не в качестве армян, а в качестве россиян.

Функциональная роль общины на этом этапе исчерпывает себя.

Собственно с этого момента прекращается и развитие Карабахского конфликта. Он входит в латентную стадию, боевые действия прекращаются.

Община после войны.

Формирование в России негативного отношения к армянам как к “лицам кавказской национальности” не приводит к консолидации общины. Оно встречается с недоумением и растерянностью. Столь резкую смену в отношение, ничем, казалось бы, не спровоцированную (в эти годы отношение армян к русским носило даже некоторые идиллические черты) вызывает не усиление этнической самоидентификации, а напротив, ее кризис. Ведь представление о союзничестве армян и русских было неотъемлемой частью этой самоидентификации.

Массовая миграция из Армении в Россию в период резкого экономического спада приводит к еще большей дезинтеграции диаспоры.

Постепенно в армянской общине на первый план вновь выходят те представители армяноязычной и русскоязычной интеллигенции, которые в свое время были оттеснены от руководства общиной “партией войны”. Активизируются формальные структуры общины, снова организуется культурно-просветительская работа, детские кружки, воскресная школа для детей, некоторое время функционирует театральная студия и молодежный клуб “Амайнк”. В течение 1993 — 1994 года центром объединения армян Петербурга становится церковь. Причем насколько политизирована была община в предыдущий период, настолько аполитична она в эти годы. Разговоры о политике пресекаются. Прежние лидеры от общины отходят и ее состав значительно меняется.

В последующие годы существенные смены состава общины происходят неоднократно. В это время она скорее напоминает клуб любителей армянской культуры, чем этническое образование. Она всевозможно пытается подстроиться к своей социокультурной среде, избегая при этом малейшей оппозиционности. Былой накал жизни общины пропадает. Она функционирует как бюрократическая структура, не имеющая отношение к подавляющему большинству армян Санкт-Петербурга. Создается некий фиктивный орган самоуправления “Армянская культурная автономия”, имеющая в Санкт-Петербурге очень невысокую степень влияния.

Надо отметить, что в отличие от Санкт-Петербурга в Москве армянская диаспора всегда имела и имеет в настоящее время значительно более высокую степень формальной организации, хотя и там она раздроблена. Утверждения подобные тому, что “только в Москве существует 30 армянских организаций самой различной направленности, оберегающих и пропагандирующих культуру, язык, религию, а так же содействующую развитию экономических связей и выполнением социальных функций” 1, исходят из сложившегося стереотипа о якобы сплоченности армянской диаспоры, но я полагаю, что эта статистика включала в себя в большинстве своем либо карликовые, либо существующие почти только на бумаге организации. Если бы они были реальными, их не было бы тридцать.

Тесной связи между петербургской и московской армянскими общинами никогда не существовало.

Колебательность ассимиляции.

Итак, процессы ассимиляции и диссимиляции не имеют непосредственной зависимости от знания членами диаспоры языка, обычаев и т. п. Под “этнической мобилизацией” в значительной мере подпадали люди ранее почти полностью ассимилированные, а многие из тех, у кого всегда наблюдалось достаточно отчетливое национальное самосознание, порой вообще теряли связи с этнической общиной.

Причем процесс этот носил все время колебательный характер. Так армянская интеллигенция, приехавшая в недавнем прошлом из Армении, во многих случаях не понимала логику того, что происходило в общине и за исключением первого и последнего из описанных этапов, действовала в диссонанс общим интенциям общины. Выходцы из других социальных слоев Армении притягивались к общине в первый период, а также (уже в меньшей степени) на “романтической” стадии. Столь же колебательный была “этническая мобилизация” и для других подгрупп армянской диаспоры.

Ядро армянской общины вербовалось из разных ее слоев, но в каждом случае “членство” было индивидуальным. Но в самой этой индивидуальности были закономерные черты, и если определить их, то в какой-то мере станет понятна и логика постоянных подвижек границ этнической общины.

Что заставляло определенную группу лиц на всех стадиях этнического процесса (то есть до 1993 года, когда завершилось развитие Карабахского конфликта) сохранять верность общине? Мы уже показали выше, что эта верность не была следствием комфортности общения с соотечественниками (этой комфортности порой не было вовсе) или идеологических причин (временами “идеология” как бы вовсе испарялась). Эта верность скорее определялась значительным дискомфортом в общении с внешним социокультурным окружением. Дискомфорт этот субъективно осознавался как наличие опыта, которого у окружающих не было, и который не может быть им передан.

Этот дискомфорт психологически почти не связывался с тем комплексом проблем, которые традиционно называются этническими. Это были трудности общечеловеческого уровня, связанные с необходимостью пережить то, что противоречило всему предшествующему воспитанию. Граница ядра общины проходила не по этническому признаку. Она включала тех, кого этот новый опыт в силу каких-либо личных обстоятельств стал актуален вне зависимости от их национальности.

Рост численности общины происходил в периоды, когда на основе наличествующих ценностных доминант могла формироваться более или менее адекватная коммуникация с социокультурным окружением. Это было очевидно в 1988 году, когда идеалы армянской общины в целом лежали в рамках “перестроечных идеалов”. Но это же, разумеется, в меньшей степени, зато более интенсивно — с привлечением в свои ряды лиц из социокультурного окружения, готовых с оружием в руках сражаться за армянские цели и приносить присягу на верность армянскому народу — характерно и для 1991 — 1992 годов, когда в общине закончилось формирование новой этнической символики, которая открыто демострировалась внешнему миру. Желание шокировать, эпатировать, предстать перед русскими в образе отчаянных “боевиков”, которым море по колено, по сути было желанием оказаться так или иначе понятыми, пусть даже в таком экстравагантном образе.

Привыкание России к военным конфликтам вело к тому, что поведение представителей армянской общины могло казаться чересчур эксцентричным, но морального осуждения у многих оно уже не вызывало. Громкая победа армян в Шуше, успешный штурм казавшейся неприступной крепости в тот момент значительно облегчил коммуникацию общины с ее окружением, привлек на ее сторону симпатии и способствовал притоку новых членов.

В общине и целом членство в каждой конкретной ситуации обуславливалось принятие доминирующей в данный момент ценностной системы. Однако способ внутриэтнической коммуникации определялся более сложным образом. Те или иные этнические доминанты обладали достаточной гибкостью и вариативностью, более жестким в данном случае оказывалось другое.

Поскольку внутриэтнический процесс требует от каждой внутриэтнической группы определенной “роли”, то существенным было не то, какие взгляды членом этнической группы декларировались, а его способность к максимально гибкому поведению внутри своей этнической “роли”, то есть возможность вести себя в соответствии с ней в самых неожиданных ситуациях. Поэтому членами общины в узком смысле оказывались лишь те, за кем эта способность признавалась, те, кто в любых ситуациях инстинктивно вел себя так, что их поведение как бы встраивалось в общую линию поведения этноса, являясь синхронным с внутриэтническим процессом в том его виде, в каком он преломляется в диаспоре. При этом прошлое человека, язык на котором он говорил, его бытовые привычки и пристрастия не имели значения. Только такое состояние этнической общины дает ей возможность в период бурных внутриэтнических процессов получить приемлемый уровень стабильности, что, в свою очередь, способствует кристаллизации новых этнических символов, которые облегчают коммуникацию и делают возможной “этническую мобилизацию” для тех, для кого эти символы оказываются внутренне приемлемыми.

Прежде всего стоит сказать, что в любых внутриэтнических процессах диаспора играет роль внешнего коммуникатора. Эту роль обеспечивала периферия армянской общины, члены которой сохраняли свои связи с социокультурным окружением. Ядро же общины активно участвовало в выработке нового “героического мифа”, который способствовал подключению значительной части некарабахских армян (и русских добровольцев) к Карабахской войне.

Отсутствие актуальных связей с общиной, неподпадение под данную волну “этнической мобилизации” не означает ассимиляцию, по крайней мере до тех пор, пока человек сохраняет способность в какой-либо более приемлемой лично для него ситуации “играть” свою этническую “роль”. Как уже говорилось, культурный сценарий “дружба народов” не упразднял национальных сценариев, а только делал их менее актуальными. Точно также и актуализация национального сценария не означает окончательно упразднения сценария “дружба народов”, он только накладывает на него большие или меньшие ограничения, которые вовсе не обязательно останутся вечными. Значительная актуализация национального сценария не может не нарушить нормальную реализацию сценария “дружба народов”, но это нарушение вовсе необязательно должно стать фатальным.

Этническая община, как активное ядро диаспоры, попеременно (или иногда, одновременно) выступает то как часть этнической системы, с которой связана генетически, культурно, исторически, то как часть той социальной системы, в которой живет. Однако те периоды, когда этническая группа функционирует преимущественно как часть своего социокультурного окружения, не могут однозначно рассматриваться как периоды диссимиляции и этнической демобилизации. Идеология этничности может проистекать из самого социокультурного окружения этнической общины. Более того, во всех случаях, когда о “роли” этнической общины в ее социокультурном окружение, мы не может говорить об ассимиляции, ибо в противном случае община не может выполнять свою роль как этническая. Периодами ассимиляции и этнической демобилизации могут считаться те, когда община не играет никакой значимой роли ни в своей этнической системе, ни в своей социокультурной среде. В эти периоды в большинстве случаев нельзя говорить и о существование этнической общины в узком значении этого слова. Имеется только деструктурированная и рассеянная в иноэтническом окружение диаспора, которая постепенно утрачивает свои национальные черты, участвует в чужих внутрикультурных процессах не в качестве этнической общины, а наравне с другими членами данной социальной общности, как совокупность отдельных индивидов. И если в среде диаспоры в этом случае возникают группы, интересующиеся историей и культурой своего народа, то это по существу может рассматриваться чуть ли не как “хобби”. Последнее, однако, не означает, что эти люди в будущем не могут подпасть под новую волну этнической мобилизации. Процесс ассимиляции следует признать необратимым, только когда на базе диаспоры уже не может возникнуть этническая группа, способная играть в своей этнической системе свою функциональную роль.

Каким видится «образ русского» из армянской диаспоры.

Теперь рассмотрим влияние на конфигурацию границ этнических групп отношения с другими этносами, в нашем случае — с русскими. Массовый рост этнического сознания наблюдался на фоне, если так можно выразиться, дружественного оппозиционализма, то есть осознания значительной общности культурных и ценностных доминант.

Формирование у армянского этноса особого образа России как покровителя не могло не вызвать определенной реакции со стороны русских. Русским нужно было быть хорошими историками, для того, чтобы знать об этом феномене. Однако этот образ создавал определенную “ауру” всех отношений. Он представляет собой настолько целостную мифологему, что очень легко, почти автоматически воспринимается самими русскими, находящимися в армянской среде и является основанием их суждений и поступков. Теоретически и если бы “эксперимент” был чистым, можно было ожидать определенного влияния этого образа на российскую политику в целом, поскольку он очень привлекателен и имеет четкие корреляции с российским государственным сознанием. “Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит”.

Адекватно этот образ донести до русских армяне не могли. Он всплывал фрагментарно, чаще всего в виде советов о том, как русские должны устроить свою государственную жизнь. Волей или неволей армяне стремились подвести реальных русских, реальную Россию под свой идеал. При этом даже собственные претензии отходили на задний план. Покровительственное отношение к Армении из этого образа вытекало автоматически. На первый план выходила идея укрепления России в качестве великой державы. В ином случае ни о каком покровительстве не могло бы идти речи.

При любых перипетиях отношений армянской диаспоры с обществом, внутри которого она жила, эта атмосфера ожидания помощи не могла ни как не проявляться, хотя вряд ли она кем-либо воспринималась достаточно адекватно. Образ покровителя усиливал конфронтационность русско-армянских отношений по ряду причин. Прежде всего не мог не накладывать свой отпечаток короткий период антирусской реакции, имевший место в Армении в самом конце 1988 — начале 1989 годов и утвердившийся в памяти русских благодаря телерепортажам. После этого искренность “образа покровителя” могла ставиться под сомнение, хотя это не было бы справедливо. Кроме того, этот образ не мог быть вполне сформулирован эксплицитно, поскольку, во-первых, он не кореллировал с политическим сознанием в России начала девяностых — ни с правыми, ни с левыми, во-вторых, и сами армяне не могли сформулировать свои представления адекватно. Надо учесть еще, что Россия находилась в перманентном состоянии смуты. Такие ситуации легче всего представить на примере межличностного общения, когда один человек предъявляет к другому может быть понятные по сути, но завышенные требования и ведет себя при этом достаточно нервозно. Суть требований остается не вполне понятной, а ощущение нервозности — очевидно. Эта ситуация ведет к конфликту или отчужденности. Эта атмосфера отчужденности сказывалась и на общем духе армяно-русских отношений, и, безусловно, преследовала армянскую диаспору. Тот шокирующий образ поведения, который приняла община в 1990 — 1992 годах, направленный на провоцирования внимания и понимания, привлекал какую-то часть русских, но в массе способствовал росту непонимания.

Это отчуждение вело к тому, что армянская община с 1993 года потеряла возможность быть коммуникатором между своим этносом и русскими, ее “героический миф” перестал иметь в российском обществе какое-либо ощутимое значение, равно как в это время он уже потерял актуальность для армянской общины. В этом случае она должна была превратиться в замкнутый коллектив, занятый своими внутренними проблемами. Такой она и представлялась русским. Это приводило к тому, что исследователи говорили об “устоявшихся форма жизнедеятельности армянской общины”2и ее сложной функциональной структуре, охватывающей все аспекты жизни диаспоры.3В действительности замкнутым коллективом она не стала (по крайней мере, в Санкт-Петербурге), а сложилась весьма аморфная структура, которая только предубежденному наблюдателю, ожидающему видеть некую армянскую солидарность, может показаться взаимосвязанной.

Последнее в свою очередь сказывалось на конфигурации границ общины. С ней сохраняли связи либо функционеры, собирающиеся делать посредством общины свою карьеру, либо совершенно случайные люди, связанные с общиной как с “клубом по интересам”.

Я отметила выше, что при всей современной интерпретации “героического мифа” вся система функционирования армянского этноса строится на том, что Россия в глазах армян всегда остается оправданной. Для армян в Армении это оказывается возможным даже при наличии в российском обществе явных антиармянских настроений. Меня всегда поражали и бесконечно трогали бесчисленные объяснения армян, как так получилось (но ни в коем случае не по вине русских, а по вине будто бы самих армян — даже не кого-то третьего, кого можно объявить “козлом отпущения”!) у русских в России образовалось против армян предубеждение. Но в армянской диаспоре в России такой самообман не возможен, а потому невозможным становится и современный “героический миф”. В этом, я полагаю, одна из основных причин современного аморфного состояния армянской диаспоры. В русской среде проявления армянской этничности возрастают при снижении оппозиционализма и снижаются в результате проявления конфрантационности.

Армянский кризис и шаг вперед к новой России.

Мы рассмотрели кризис, который пережили в конце восьмидесятых - начале девяностых годов представители армянской общины. Кризис, вызванный не конфликтом с социокультурным окружением (этот конфликт начался чуть позже). Кризис, явившейся реакцией на кризис государственного сознания русских. Именно как такую реакцию только и можно истолковать стремление проверить империю на прочность. Требование имперской справедливости - вполне естественное требование, хотя и очевидно, что никакая, пусть даже самая идеальная империя полную справедливость обеспечить не может. Но империя должна была либо признать справедливость требований армян и удовлетворить их, или пресечь недовольство в самом его зародыше (как уже не раз было, ибо нынешняя волна карабахского движения не первая по счету - но тогда дело даже близко не доходило до того, чтобы выплеснуться на улицы и стать общенациональным фактом). На этот раз империя самоустранилась. Она не попыталась ни пряником, ни кнутом успокоить армян, она не среагировала на погромы в Сумгаите, что было уже вопиющим событием. Очевидно, что у армян, привыкших к защите и покровительству империи, рассматривавших ее как свою собственную ценность, такая ее неадекватность могла вызвать острый ответный кризис, который усугублялся еще рядом дополнительных важных моментов. Прежде всего тем, что армяне воспринимали русских своих покровителей, и разочарование в этом было бы для них большой трагедией. Однако они убедились, что происходящее - это не сознательное предательство со стороны русских, а проявления переживаемого ими кризиса. Но этот кризис разрушал привычный и удобный всем сценарий “дружбы народов”, и вел не только к открытым межэтническим конфликтам, до тех пор сублимировавшимся, но и к нарушению во всех сферах жизни, распаду (возможно, необратимому всей суперэтнической общности). Таким образом, армяне переживали свой собственный национальный кризис, который только отчасти был следствием армяно-азербайджанского конфликта, а в большей мере был реакцией на кризис, переживаемый русскими и кризис империи в целом.

Я полагаю, что все народы бывшего СССР пережили больший или меньший кризис. Конкретные поводы были различны, но основополагающая причина одна - кризис русского государственного сознания и дисфункция в культурном сценарии “дружба народов”. В замен сценарию “дружба народов” активизировались национальные сценарии, национальные внутриэтнические конфликты, но не естественным образом, а как бы в чрезвычайном режиме, как своего рода запасные двигатели. Началось существование в кризисном режиме. Другое дело, что кризисы протекали у всех по разному, в разном ритме, с различными амплитудами колебаний, и результаты, к которым приведут эти кризисы могут быть различны. Возможность подключения к возобновленному сценарию “дружба народов” с теми коррективами, которые внесут в него русские заранее неясна, также как неясен способ, каким русские смогут активизировать прежний культурный сценарий, резко прерванный, в масштабах огромной пост-советской общности.

Однако в случае армян можно отметить, что относительно быстро миновали острую фазу кризиса и направленность переживаемых ими трансформаций идентичности относительно в унисон с трансформациями переживаемыми русскими. Можно предположить, что в настоящее время неуровновешанность их состояния вызвана в большей степени не внутриэтническими причинами, а затянувшимся кризисным состояние у русских, затянувшимся ожиданием.

Обратимся теперь к проблемам армянской общины в русском городе.

Мы видели, что она пережила острейший кризис, в котором внутриэтнические факторы играли роль большую, чем межэтнические, то есть отношения со своей социокультурной средой. К 1993 - максимум к 1994 году этот кризис был исчерпан. В процессе этого кризиса в рамках армянской общины сформировалась идеология, во-первых, кореллирующая с русской имперской идеологией, легко в нее вписывающаяся, а во-вторых, провоцирующая формирование имперской идеологии у русских. Параллельна начался другой кризис или точнее другая фаза прежнего кризиса, а именно стадия ксенофобии у русских. Последнее явление можно назвать болезненным, но если оно не затянется чрезмерно, то и вполне функциональным. Русские отгораживаются от любых инонациональных элементов, поскольку переживают стадию активного врутриэтнического процесса - кристаллизации новых форм своего существования, прежде всего новых (или возобновленных и модифицированных с учетом приобретенного опыта) форм своей государственности и государственного сознания. Следствием резкой активизации внутриэтнических процессов является потере нормальной коммуникации с иноэтническими общинами, этнический аутизм.

Что происходило на протяжении всех этих лет с армянской диаспорой Санкт-Петербурга? Как мы могли убедиться, в период, когда этническая община переживает острый кризис, которой не связан с открытой этнической враждой с народом, непосредственными носителями этого кризисного сознания являются только немногие из представителей этнической общины. Остальные представители диаспоры, напротив, отходят от нее, отвергаются этнической общиной в узком смысле слова и отвергают ее, стремятся раствориться в своем широком социокультурном окружении. Однако выработанная общиной идеология, поскольку она не противоречит их прошлому опыту и не препятствует связи с социокультурным окружение, диаспорой мало-помалу воспринимается - что видно из ответов наших респондентов - представителей армянской диаспоры, приведенных в предыдущих очерках.

Период ксенофобии, конечно, затруднил связи представителей диаспоры с русским населением Петербурга (хотя, в подавляющем большинстве случаев, как мы видели, не затронул сфера межличностных отношений). Но ощущение сплоченной общности было разрушено. Напротив, казалось, назревал конфликт. Он не привел к сплочению диаспоры; наоборот - усилил разобщенность. И параллельно возродил в воспоминаниях советские времена в идеализированном виде, активизировал в памяти сценарии “дружба народов”, “впереди планеты всей”, “советский человек”.

Эти сценарии в конечном счете не привели к ассимиляции, не разрушили внутриэтнические отношения («этнос - диаспора»), не помешали межэтнической конфликтности, но сохранились как ценностные доминанты. Здесь следует оговориться, что апелляция русских к этим ценностям всегда политизирована, идеологезирована, тогда как апелляция к ним нерусского населения во многих случаях не связана с политическими взглядами последних.

Итак, как явствует из нашего рассказа о жизни армянской общины, в первый период «перестройки» этнические группы в мегаполисах (а в значительной мере и целые народы Советского Союза) оказывались в ситуации внутриэтнической группы русского этноса и в этих рамках выполняли свою роль. «Этничность» в мегаполисах в значительной мере была следствием выполнения этой же роли. Именно близость ценностных доминант диаспор и их социокультурного окружения усиливало этничность. Определенная разобщенность между ними возникла вследствие активных внутриэтнических процессов, переживаемых различными народами. Но и это положение не корректно. Произошел негласный раскол внутри диаспор: меньшинство подключилось к внутриэтническим процессам своих народов, а подавляющее большинство сохранило мифологему «советского человека» и предпочло слиться со своим социокультурным окружением. Последнее, однако, во многих случаях оказывалось затруднительно, поскольку русский народ в свою очередь переживал острый внутриэтнический кризис. Таким образом постоянное население современного Российского мегаполиса можно с интересующей нас точки зрения разделить на три группы: русское население, крайне неоднородное по своим ценностным доминантам, в котором меньшинство стремиться свернуть на «западный путь развития», а большинство спонтанно и практически еще неосознанно вырабатывает новую модель цивилизации, которая судя по тенденциям воспримет значительную часть ценностных доминант ведущих свое происхождение их Российской империи; более или менее маломощные этнические общины, включенные в большей или меньшей мере в собственные внутриэтнические процессы; прочее нерусское население мегаполесов, которое как за спасательный круг продолжает держаться за мифологему «советского человека». Это состояние нестабильно. С одной стороны, как мы сказали выше, этническая мобилизация носит пульсирующий характер. С другой стороны, по мере ослабления остроты кризиса у русского населения, он возвращает себе свои ассимиляторские способности, и часть нерусского населения постепенно подключается к выработке упомянутой новой цивилизационной модели. Во всяком случае, на примере армянской общины мы показали, что их этническая мобилизация до некоторой степени включала в себя мифологему Российской империи и на всем протяжении своего активного существования к ней апеллировала.

Очерк10. Методология «Grounded theory» в практическом исследовании:

результаты открытого кодирования на примере изучения восприятия молодежью межнациональных и международных отношений.

Предварительные замечания и пояснение

Исследование динамических процессов и взаимодействия. После крушения Советского Союза в условиях значительного притока мигрантов в крупные города России их жители до сих пор не могут сформировать новые приемлемые с этической точки зрения модели межэтнических отношений. Параллельно с этим до сих пор идет формирование модели российской внешней политики, представления о наиболее полно отвечающих сущности России принципах внешнеполитических отношений. Поскольку эти сферы представляются нам связанными – и та, и другая относятся к восприятию русскими других народов – мы рассматриваем эти две проблемы в комплексе, исходя из того, что положительнаядинамикав одной из вышеуказанных сфер приведет в положительнойдинамикев другой. Причем если модели межнациональных отношений в большой мере формируются спонтанно (но не произвольно, а исходя из представления людей о своем и других народах), то модели внешнеполитического действия в большей мере формируются конкретными людьми – дипломатами и экспертами (то есть эта сфера в значительной мере рукотворна). Поэтому мы предполагаем, чтосоздание адекватных российскому восприятию системы внешнеполитических доминант опосредованным образом может повлиять на стихию межнациональных отношений через формирование нового образа самовосприятия русских как субъекта деятельности по организации других значимых субъектов. Таким образом, центральной проблемой исследования является установление корреляции между двумя названными сферами и выявление механизмов их взаимовлияния в сознании людей,в нашем случае молодежи от 20 до 30 лет, так как именно их представления станут в перспективе основой для формирования внешней и национальной политики в России.

Объектом исследованияявляются динамика ментальных моделей, связанных с межнациональными и международными отношениями и представляющие собой различные аспектыобобщенного культурного сценария, какинтрапсихической динамической системы(об этом в частности и о теоретической основе исследования в целом см. [Лурье С.В., 1010]).

Наша исследовательская задача – наблюдение за формированием и взаимодействием культурных сценариев и, следовательно, модернизации той картины мира, в которой, согласно мнению Эрнста Боша, «отношения между различными материальными и идеациональными, ментальными содержаниями культурного поля действия системны» [Boesch, E. 1991].

Обоснование выбора исследовательской методологии. Для изучения этноса с точки зрения обобщенного культурного сценария требуется методика, нацеленная на работу с динамическими  системами. Для этой цели нам представляется наиболее оправданной  методика «grounded theory», которая претендует на то, что учитывает весь внешний контекст, мир как динамическое целое, в которое вписан изучаемый процесс. Основной причиной, почему именно методология «grounded theory» представляется нам наиболее подходящей для исследования, теоретической базой которого является концепция обобщенного культурного сценария, состоит в том, что «grounded theory» изначально рассматривалась ее создателями  «как трансакционная диалоговая система», как  метод анализа, позволяющий «исследовать интеракционный характер событий... Обоснованная теория - это модель, ориентированная на действие» [Страусс А., Корбин Дж. 2001: 18].

Центральными моментами построения «grounded theory» по Ансельму Страуссу, благодаря которому из данных строятся теории, являются процедуры кодирования, которых насчитывается три: а) открытое кодирование; б) осевое кодирование; в) избирательное кодирование. Кодирование представляет собой операции, посредством которых данные разделяют, концептуализируют и снова соединяют по-новому. Это центральный процесс, благодаря которому из данных строятся теории.

В данной статье мы опишем результаты проведенного нами открытого кодирования, поскольку они уже сами по себе представляют некоторую научную ценность.

В процессе открытого кодирования центральным пунктом является концептуализация данных, выделение категорий, отражающих содержание материала полученного в ходе интервью, выделение основных понятий исследования, определение их основных свойств и соотношения друг с другом.

Сбор первичного эмпирического материала в нашем  исследовании начинается с проведения глубинного интервью, а затем в ходе отрытого кодирования мы должны выделить ряд понятий, которые, как нам представляется, достойны дальнейшего осмысления. Следующим шагом являетсяформулирование категорий. Понятия рассматриваются с точки зрения их соотнесенности друг с другом, выстраивается иерархия соотношений от более частных к более абстрактным. Те понятия, которые оказываются сопряжены с выделенными категориями следует интерпретировать как свойства изучаемых процессов.

Центральными положениями «grounded theory» по Ансельму Страуссу для построения теорий выступают три процедуры кодирования – открытое, осевое и избирательное.

При этом под кодированием понимают операции, посредством которых собранные данные разделяют, концептуализируют и снова соединяют по-новому.

В данной статье мы опишем результаты проведенного нами открытого кодирования, поскольку они уже сами по себе представляют некоторую научную ценность.

В процессе открытого кодирования осуществляется:

Сбор первичного эмпирического материала в нашем исследовании начинается с проведения глубинного интервью.Затем в ходе отрытого кодирования выделяется ряд понятий, которые, как нам представляется, достойны дальнейшего осмысления с целью определения категорий. При этом понятия рассматриваются в их соотнесенности друг с другом, и выстраивается иерархия этих соотношений: от более частных – к более абстрактным. Те понятия, которые оказываются сопряжеными со сформулированными категориями, следует интерпретировать как свойства изучаемых процессов.

Следует остановиться на вопросе, на что мы в нашем исследовании можем претендовать, а на что нет. В первую очередь нам придется с сожалением оставить в стороне вопросы количественного сравнения данных. Даже при очевидном перевесе одних мнений над другими, мы не можем сказать, что большинство респондентов считает так-то, поскольку выборка мала и случайна. Мы можем только констатировать, что один из респондентов придерживается такого-то мнения, другой – иного, а третий – третьего. Но мы, тем не менее, можем утверждать, что такие-то смысловые позиции среди респондентов присутствуют, а другие нет. Кроме того, мы можем расположить эти данные по мере роста различий, к примеру: от сильно выраженного смысла к более слабому, еще слабее и т.д. и даже через отсутствие признака смысла – к его противоположности. Крайние по смыслу позиции мы полагаем за ориентиры, по которым может быть составлена таблица нарастания признаков и свойств.

Итак, для осуществления открытого кодирования мы провели 20 глубинных интервью. Поскольку мы могли только приблизительно представить себе, какие вопросы являются релевантными нашим целям, мы составили методику интервью с большим запасом – в нем содержалось около 70 вопросов. Они сгруппированы в три блока:

Опросник позволил получить исчерпывающее количество категорий, над которыми мы работали. Выбор респондентов был достаточно случайным, в равной мере мы использовали «Живой журнал», где были размещены вопросы анкеты, а также опрашивали произвольно избранных молодых людей и девушек. Объем каждого интервью составлял по 8-10 страниц печатного текста, т.е. в итоге образовался значительный массив данных, которые можно было назвать случайными. На первом этапе мы ознакомились со всем массивом, чтобы создалось впечатление о том, чем одно интервью отличается или схоже с другими (так рекомендуют авторы метода «grounded theory»). Затем все тексты внимательно перечитывались с целью «заметок для памяти» всего примечательного, типичного или, наоборот, выпадающего из общего ряда. Параллельно фиксировались мысли по поводу прочитанного. Кроме того, мы стремились дать первоначальные определения феноменам, с которыми сталкивались в тексте. Просматривая текст в третий раз, мы стремилась в каждом интервью выделить основные обобщающие категории, под которые подпадали различные фрагменты или совокупности фрагментов текстов. Таким образом, мы получили 20 списков категорий, частично пересекающихся, частично расходящихся. После мы объединили эти списки, не исключая ни одной категории.

На следующем этапе работы с материалом, мы реструктурировали каждое интервью в соответствии с выделенными категориями. В результате, некоторые первоначальные категории оказались распределенными чрезмерно широко в материале, а некоторые, наоборот, – слабо. Стало ясно, что необходимо переформулировать категории с тем, чтобы не получившие самостоятельного значения категории присоединить в качестве подкатегорий или характеристик к тем, которые получились достаточно пространно представленными, а чрезмерно презентативные – разбить на ряд взаимосвязанных категорий.

После этого мы прибегли к обязательному в процессе построения «grounded theory» ранжированию. Все имеющиеся фрагменты интервью, относящиеся к одной и той же предварительной категории мы выписали в порядке нарастания свойств. В результате некоторые из свойств пришлось отметить как не важные сами по себе для построения теории межнациональных и международных отношениях, но встречающиеся в других категориях. Целый ряд категорий, после их ранжирования и осмысления, оказались никак не привязанными к основной теме выстраиваемой теории. Они не несли никакой значимой информации, но зато придали ориентиры построенным столбцам нарастания качества при проведении открытого кодирования.

Следующая сессия чтения массива эмпирического материала свелась уже к подбору более адекватных определений категориям: выделялись одни как более важные, другие – как их подкатегории, по логике причинно-следственных отношений явлений.

Вот что получилось в результате нашего исследования.