logo
Людмила БояджиеваГумилев и другие мужчины

Глава 5 «Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф». Н.Г.

Через пару дней после выяснения отношений супруги пришли к Вале Срезневской. Хоть и с вином, а лица не то насмешливые, не то траурные. У Николая были больные ввалившиеся глаза, напевная, вполне приятная картавость стала более похожа на заикание — говорил рывками, словно выдавливая из себя слова. Анна — напряженная, как струна, одну от другой прикуривала папиросы.

Сели по краям большого мягкого дивана в уютной, бордовым бархатом затянутой комнатке Вали.

— Ты у нас вроде сватья, Валя, рассуди по совести, — начал Николай, с первого их юношеского знакомства (с ее десяти лет) симпатизировавший Вале.

— Мы разводимся. Это окончательно. Я отныне не хочу быть связанной с этим человеком, — отрубила Анна. — И ни слова больше. Иначе я уйду.

Николай страшно побледнел. Строптивость Анны била в самые его больные точки: «покоритель амазонок» не смог справиться с обычной киевской чертовкой.

— Я всегда говорил, что вы совершенно свободны делать то, что желаете, — выдавил он через силу. — Спасибо за прием.

Встал и ушел, лишь хлопнула в передней дверь.

В тишине было слышно, как капало из крана на кухне. Валя застыла с открытым ртом. Наконец проговорила:

— Я ж уговаривать собралась не принимать поспешных решений! А он… А ты… Не успела и слова вставить — все уже кончено!

— Он мириться пришел, надеялся, что ты меня уломаешь.

— Вот именно! Довольно копья ломать! — Валя вспыхнула. — Послушай, Анька, история с этим Орестом банальная! Подставилась девица, увести видного мужчину надеялась. Пусть растет малец — Николай же его не хотел, но, видно, так уж судьба распорядилась…

— Позорище какое! На весь город…

— Наоборот! Знаешь, каким твой Гумилев теперь у женского пола суперменом и красавцем считается?! И все шепчутся — гений! Вот что значит обратить на себя внимание. Разглядели!

— А я киевская ведьма, соблазнительница — так болтают?

— Ну, тут особый разговор… — Вале не хотелось сейчас рассказывать подруге, что о ней ходит слава разлучницы, разбивающей чужие семьи. Чулкова едва не развела, теперь за Недоброво взялась. И о других поминают.

— А разговор у меня вот какой. — Анна достала блокнот, вырвала из него листок. — Передай ему, когда встретитесь, он же к тебе еще зайдет на меня жаловаться…

Валя прочла:

Твой белый дом и тихий сад оставлю.

Да будет жизнь пустынна и светла.

Тебя, тебя в моих стихах прославлю,

Как женщина прославить не могла.

И ты подругу помнишь дорогую

В тобою созданном для глаз ее раю,

А я товаром редкостным торгую —

Твою любовь и нежность продаю.

— Уф… Так печально… — Валя засомневалась. — Это правда Николаю написано?

Губы Анны тронула улыбка:

— А кому же? Я читаю на вечерах его стихи, которые он посвящал мне, — это, во-первых, мне самой лестно, во-вторых, и ему известность не помешает. — Она прищурила глаза от дыма. — Особенно все «Жирафа» просят…

— Я тоже его страшно люблю! — согласилась Валя. — Когда грустно, сама себе вслух читаю. — Она с выражением продекламировала:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко, далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана,

И шкуру его украшает волшебный узор,

С которым равняться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Вдали он подобен цветным парусам корабля,

И бег его плавен, как радостный птичий полет.

Я знаю, что много чудесного видит земля,

Когда на закате он прячется в мраморный грот.

Я знаю веселые сказки таинственных стран

Про черную деву, про страсть молодого вождя,

Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,

Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав?..

Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Анна открыла вино, наполнила бокалы:

— Давай, Валя, птица моя, за него! Хороший поэт. Пока я спала, оставил на моей тумбочке листок. Это после вчерашней ссоры. Прямо святой:

Когда, изнемогши от муки,

Я больше ее не люблю,

Какие-то бледные руки

Ложатся на душу мою.

И чьи-то печальные очи

Зовут меня тихо назад,

Во мраке остынувшей ночи

Нездешней мольбою горят.

И снова, рыдая от муки,

Проклявши свое бытие,

Целую я бледные руки

И тихие очи ее.

— Господи, бедный Коленька! Анька, ты и впрямь каменная. Муж такие стихи в постель приносит! Ну, прости его, прости! Сама ведь тоже не святая.

— Наивная, он не для меня пишет, а для демонстрации на сборищах своего «Цеха поэтов». У меня впечатление, что он для них и пишет… — Анна снова закурила. — Скажи, ты как думаешь, он меня когда-то любил?

— Ох, если мой Срезневский говорит, что любит, — я понимаю, как это. А когда у тебя или у Гумилева такие фантазии появляются, извини, тут без пол-литра не разберешь. Давай выпьем за понимание между полами! — Валя разлила вино.

— Знаешь, что я тебе скажу, хотя и не «ведьма из города змиева»… — Анна отпила, помедлила, раскачивая в хрустале гранатовую жидкость. — Замороченный он, и чувства у него замороченные. Ну где еще найдешь такого полоумного гения? Спрашивается, что ему дались эти туземцы и жирафы? Ведь он Поэт! Понимаешь — настоящий, совершенно особенный — штучный.

— «…Или, бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет» — ведь красота какая и порыв! — Валя вскочила, изобразив движение описанного Гумилевым отважного капитана. — Он у тебя — такой! Все Васко де Гаммы, Куки и Колумбы вместе взятые. Под наркозом морских глубин и приключений! Но еще и призвание — нам, сидням и домоседкам, романтику странствий перелить из сердца в сердце.

— Только я здесь совсем ни при чем! Я — понимаешь? Я! Не моя это романтика. И стать его Евой я не могу!

— Да… Нашла коса на камень… — Валя погладила узоры на скатерти. — Он, думаю, крупно промахнулся. Вбил себе в голову, что именно ты ему и нужна! Именно тебя он добивался столько лет!

— Видишь ли — «невинную грешницу» нашел! — Анна усмехнулась. — Все они хотят шлюху по-монастырски. А кроме того — рабыню льстивую. Чтобы дома сидела с котлетами и детьми да ему дифирамбы пела.

— Гумилев от женщины подзаряжаться должен. Он же у тебя совершенно сумасшедший — покой ему даже не снится!

— Не женщина ему нужна, а эликсир жизни и одновременно мука, незаживающая рана и колдовское варево. Короче, Африка со всеми ее страстями. — Анна прищурилась и проговорила тихо, словно боясь, что некая темная сила их подслушает: — Смертельными страстями!

— Точно! — Валя придвинулась к подруге, прошептала: — Он же всю жизнь проходил смертельно тобой раненный! Сколько раз пытался вытащить отравленное жало, а без него — тоска и серость — плоская жизнь! И снова к тебе рвался. За своей порцией яда. Вот такой травматический романтизм.

— Может, кому-то эта история в кайф — ну, финтифлюшке его театральной. А мне своих заморочек хватает. У меня свой романтизм — не травматический. Твой муж психов лечит. Это тоже романтика. Думаю, с его пациентами покруче, чем в дебрях Амазонки. Но от тебя он ждет борща, а не ядовитых укусов.

— Так Вяч Вяч только из Пушкина три стиха наизусть знает! Ты хоть сейчас пойми, что такое ГУ-МИ-ЛЕВ!

— Пойму, когда помудрею.

— А у него счастья не будет больше ни с одной бабой — вот тебе мое пророчество. — Валя осушила рюмку и отвернулась. Чтобы не показывать слез.

Валя оказалась права. Женившись вторично меньше чем через год после развода с Ахматовой, Гумилев отправил юную жену к своей маме, которая к тому времени поселилась с внуком Левушкой в Бежецке, городе вьюжном и вовсе не наполненном светскими развлечениями. Отправил и забыл. И жить ему оставалось недолго…

На вечерах поэзии Ахматова читала его стихи:

…Я молод был, был жаден и уверен,

Но Дух Земли молчал, высокомерен,

И умерли слепящие мечты,

Как умирают птицы и цветы.

Теперь мой голос медлен и размерен,

Я знаю, жизнь не удалась…

(….)

Сказала ты, задумчивая, строго:

«Я верила, любила слишком много,

А ухожу, не веря, не любя,

И пред лицом Всевидящего Бога,

Быть может, самое себя губя,

Навек я отрекаюсь от тебя».

Твоих волос не смел поцеловать я,

Ни даже сжать холодных тонких рук,

Я сам себе был гадок, как паук,

Меня пугал и ранил каждый звук.

И ты ушла, в простом и темном платье,

Похожая на древнее Распятье…

В залах рыдали курсистки, гимназистки переписывали стихи друг другу в тетрадь. Поклонники Анны обмирали от глубины чувств несчастного влюбленного. Измученный, трепещущий Гумилев!