logo
Людмила БояджиеваГумилев и другие мужчины

Глава 6 «Ты совсем, ты совсем снеговая, Как ты странно и страшно бледна!» н.Г.

Из Парижа Анна вернулась почти через три месяца. Виноватая, но с вызовом: «как ты ко мне, так и я к тебе!»

Узкие юбки, ровная, незавитая челка, папироса в длинном мундштуке — не узнать. «Парижская штучка»! А главное, Николай же видел: она была словно отполирована вожделенными взглядами другого мужчины. Он ненавидел Модильяни — пьяницу, фиглярствующего модерниста, наглого выскочку.

Николая бесил этот роман жены. Если бы не возведенная временем в культ свобода семейных нравов, следовало бы немедля разорвать отношения! Но что станут говорить о Гумилеве? «Тиран, ретроград и пошляк». Следовало жить проще: ну, отдохнула молодая жена в Париже, развлеклась, так и вы, господин Гумилев, не упускайте шанса — все так делают! На людях он наигрывал легкую иронию в отношении к увлечениям жены, дома — просто сходил с ума. Как пережить это? Твоя Ева — шлюха. Вроде так оно и занесено в современный кодекс морали нынешней женщины: «грешница — святая».

Он старался соблюдать холодный, официальный тон общения, но однажды все же сорвался — увидал зарисовки «ню», сделанные французом, и представил все! Комнату с осой в выцветшей занавеске, голую Анну на смятых простынях и его жадный взгляд…

Сцена была громкая, в жанре трагикомедии — оба нападали, оба просили прощения и снова норовили уязвить побольнее. Он грозил сжечь рисунки, но она успела их спрятать, повторяя: «Дикарь! Дикарь!» В результате — бессонная ночь и стихи. Оба, как накануне дуэли, строчили свои декларации в разных комнатах, в тишине, под перезвон уходящих часов, на фоне светлеющих оконных занавесей.

Я и плакала и каялась,

Хоть бы с неба грянул гром!

Сердце темное измаялось

В нежилом дому твоем.

Боль я знаю нестерпимую,

Стыд обратного пути…

Страшно, страшно к нелюбимому,

Страшно к тихому войти.

А склонюсь к нему нарядная,

Ожерельями звеня,

Только спросит: «Ненаглядная!

Где молилась за меня?»

Свои стихи Гумилев назвал «Отравленный»:

Ты совсем, ты совсем снеговая,

Как ты странно и страшно бледна!

Почему ты дрожишь, подавая

Мне стакан золотого вина?

Отвернулась печальной и гибкой…

Что я знаю, то знаю давно,

Но я выпью, и выпью с улыбкой,

Всё налитое ею вино.

А потом, когда свечи потушат

И кошмары придут на постель,

Те кошмары, что медленно душат,

Я смертельный почувствую хмель…

(…)

Знай, я больше не буду жестоким,

Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним.

Я уеду далеким, далеким,

Я не буду печальным и злым.

Мне из рая, прохладного рая

Видны белые отсветы дня…

И мне сладко — не плачь, дорогая, —

Знать, что ты отравила меня.

Обмен поэтическими ударами вышел почти равноценный. Анна прямо назвала мужа «нелюбимым», но наделила его благородством святого юродивого, он же великодушно прощал ей все — даже убийство. Это уязвляло гордость Гумилева больше всего.

Блудница унижала в нем мужчину! В узком кругу слухи разносятся быстро, тем более что Анна и не таилась — супружеская верность не в моде. Женские успехи Гумильвицы лишь поднимали ее престиж. Николай страдал, старался заглушить боль иными лирическими привязанностями, доказывая, что вовсе не нуждается в верности норовистой жены. Но скрыть накипавшее раздражение ему удавалось плохо. Видимо, в упорном нежелании признать талант Анны немалую роль играло и ущемленное мужское достоинство Гумилева.

И все же в четвертом номере «Аполлона» Николай Степанович великодушно поместил стихи Гумильвицы, а вскоре она была приглашена на собрание Общества ревнителей художественного слова, проходящее в «Башне» у Вячеслава Иванова…

Среди пришедших Анна сразу заметила бледного Блока — живого классика, мэтра, икону. Сонный взгляд, подвядшие кудри, безмолвное безразличие ко всему.

Анна сидела рядом с мужем и загадочно молчала. Гумилев представлял тип настоящего денди: подчеркнуто аристократические манеры, фрак, жесткий, до самых ушей, воротник с шелковым черным галстуком.

Присутствующие, располагавшиеся на диванах и за столом, по очереди читали свои новые опусы. Гумилев настаивал на подробном обсуждении услышанного. Неожиданно он обратился к жене:

— Анна Андреевна, может быть, вы что-то прочтете? Мы еще ни разу не слушали вас. — Николай любезно улыбался жене. — Просим, просим!

У Анны вспыхнули на смуглых щеках красные пятна. Вот он — момент решительно заявить о себе! Сейчас стихи Ахматовой услышат все эти искушенные и знаменитые. Услышит сам Блок! Она глубоко вздохнула, опустила глаза, тихо объявила:

— «Песня последней встречи». — И начала читать едва дрожащим голосом:

Так беспомощно грудь холодела,

Но шаги мои были легки.

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,

А я знала — их только три!

Между кленов шепот осенний

Попросил: «Со мною умри!

Я обманут моей унылой,

Переменчивой злой судьбой».

Я ответила: «Милый, милый!

И я тоже. Умру с тобой…»

Это песня последней встречи.

Я взглянула на темный дом.

Только в спальне горели свечи

Равнодушно-желтым огнем.

На лицах присутствующих появились любезные улыбки. Она не видела никого, она слышала только тишину. Опустив ресницы, крутила на пальце агатовый перстень.

— Конечно, несерьезно, но мило, не правда ли? — Гумилев затушил в пепельнице недокуренную папиросу. — А вам, господа, кажется, понравилось? Очень рад, моя жена и по канве прелестно вышивает.

Он публично приравнял ее стихи к чепухе домашнего рукоделия! Но слез на лице Анны не было. Рот сомкнут — она умела молчать, не вступать в споры. Только два пятна горели еще ярче.

Вячеслав Иванов с минуту молчал. Потом встал, подошел к ней, поцеловал руку:

— Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Вы — настоящий поэт. — Все знали, что Иванов в натянутых отношениях с Гумилевым, и посему полагали, что его преувеличенно торжественный жест — скорее провокация, желание вызвать реакцию у аудитории, и вряд ли выражает истинное отношение к стихам Гумильвицы. — Но ведь неплохие же стихи, господа!

Враги и завистники Гумилева зашептались — мол, Николай Степанович завидует дару своей жены и потому так привередлив.

Впрочем, есть и другая версия этого эпизода, восстановленная через несколько десятилетий самой Ахматовой: «Не было ничего такого. Гумилев не хвалил меня. А Иванов подошел ко мне и снисходительно улыбнулся: «Ох, какой густой романтизм!»

Здесь заметно желание обелить образ Гумилева, вырисовывающегося в первом варианте истории каким-то мелким ехидным завистником. Анна Андреевна настаивает, что зависти к ней как к поэту со стороны Николая Степановича никогда не было. Этому можно поверить.

Гумилев был очень требователен к чужим и собственным творениям. К Анне он относился с повышенным вниманием, стараясь быть объективным. Но и как личностям, и как поэтическим единицам им было трудно найти точки соприкосновения. Поэтическая тема и нота Анны — изначально женственная и как бы бытовая резко расходилась с брутальной, декоративной поэтикой Гумилева. Чем лиричней и тоньше становились стихи Анны, тем жестче укоренялся в поэзии Гумилева культ воина и конкистадора.

— По мере того как ты углубляешься, как женщина, я хочу укреплять и выдвигать в себе мужчину, — объяснил он жене свою позицию на заседании Общества.

— Мужчина — не значит хам! Вы сознательно унизили меня перед всеми. И только подчеркнули этим свою предвзятость! Вы хоть подумали о моей репутации — ведь там был Блок!

— Блока давно не волнует ничего, кроме собственной персоны. К тому же он, кажется, скрылся по-английски еще до твоего триумфального чтения.

— Это вы все испортили! Ничего, Гумилев, у меня есть защитники!

— В принципе программе акмеизма ты соответствуешь.

— Спасибо. А что такое акмеизм, знаете вы один, — продолжила нападение Анна. — Надуманный бред.

— Нисколько. Скорее, хитрая заморочка для будущих исследователей. — Выбивая трубку, Николай улыбался. К сценам с женой он привык и сейчас с удовлетворением отмечал плоды своего воспитания: ни истерики, ни звучного скандала Анна не устроила.

…Организованный Гумилевым «Цех поэтов» должен был противостоять уже отжившему символизму под новым лозунгом — «акмеизм». Термин «акмеизм», происходящий от греческого «акмэ» (вершина, высшая степень совершенства), по мнению Гумилева, говорил сам за себя. Но многие отмечали созвучие названия нового течения с фамилией Ахматовой. Последователями акмеизма считали себя шестеро: Гумилев, Мандельштам, Термин, Городецкий, Зенкевич и Нарбут. И, естественно, Ахматова.

— Мы поставили своей целью реформировать символизм, направивший основные силы в область неведомого и попеременно братавшийся то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Посему — никакого мистицизма: мир должен предстать таким, каков он есть, — зримым, вещным, плотским, живым и смертным, красочным и звучащим. — Гумилев, обожавший теоретизировать, который раз рассуждал на излюбленную тему.

— Похоже, ты придумал эти тезисы для нас с тобой. Меня лично не тянет ни в теософию, ни в оккультизм.

— Но нам не чуждо и второе условие акмеизма — адекватность формы содержанию. Трезвость и здравая реалистичность взгляда на мир должны выражаться конкретным языком реальных людей: конкретные предметы и конкретные свойства.

— Уж куда конкретней:

Я написала слова,

Что долго сказать не смела.

Тупо болит голова,

Странно немеет тело.

(…)

Милым простила губам

Я их жестокую шутку…

О, вы приедете к нам

Завтра по первопутку.

Свечи в гостиной зажгут,

Днем их мерцанье нежнее,

Целый букет принесут

Роз из оранжереи.

Николай замялся — это были давние стихи, написанные ему Анной после очередной ссоры. Он разозлился:

— Неужели ты не слышишь — дамское рукоделие! Трогательно — да! Но для девиц.

— Когда-то тебе нравилось. — Она отошла к окну, отдернула штору, сказала покрытому дождевыми потоками стеклу: — Ты все врал! Ты просто завлекал меня! Это подло! И вовсе не трогательно.

— Я что, должен писать о своих рогах? Это, милочка моя, уже Шекспир или Рабле — как повернуть. Но не акмеизм! Художник может подходить к самой границе «непознаваемого», в особенности там, где имеет дело с человеческой психикой, тайнами чувств и смятенностью духа. Но — никакой «неврастении»; объективность, твердость и мужество — вот черты личности художника-акмеиста. — Гумилев широко шагал из угла в угол, ощущая растущую в себе правоту.

— Ну и сидите один на своих чемоданах с теориями! И не лезьте, никогда больше не лезьте ко мне! — Грохнув о пол ни в чем не повинную вазу, Анна метнулась прочь.

— Вульгарность — не ваша сильная сторона! К несчастью, вас все время тянет в дурную компанию. С кем поведешься… — Не мог он не помянуть парижского «хама». Какое тут благотворное воздействие, если она так и норовит сорваться в грязь!

Гумилев старался «воспитать жену». Он прекрасно понимал, что двадцатитрехлетней молодой женщине, выросшей в хорошей семье, но не получившей серьезного светского воспитания, проводившей время с рыбаками и рыночными торговками, трудно общаться с маститыми поэтами столицы, тяжело быть центром внимания. Если издали и молча она всегда производила впечатление утонченной особы, то при близком общении простоватые ухватки босоногой приморской девчонки бросались в глаза. Жест одесского Привоза — с хлопком по колену и выставленной к собеседнику ладонью — бесил Гумилева. Интонации простонародного говора юга России прорывались у Анны, особенно в моменты волнения и в пылу семейных перепалок. Николай требовал от нее медленной, обдуманной, безукоризненной речи. Пусть предельно лаконичной, но способной привлечь и удержать внимание собеседника.

— Пауза! Пауза! Пауза важна в речи не меньше, чем цензура в поэзии. Держи паузу, если хочешь подчеркнуть значительность высказывания, — повторял он.

Анна справилась с поставленными задачами — до конца жизни она произносила слова раздельно, словно обдумывая каждое. И эта особенность придавала ее речи весомость. К тем годам, когда ее начнут величать Королевой, облик, осанка, сдержанные манеры и значительность высказываний сольются в органичное единство. Пока же Николай частенько называл жену «дворняжкой» — а она старалась запомнить урок и думала о том часе, когда покажет всем, кто здесь самый «породистый» и по светскости, и по дарованию.