logo
Людмила БояджиеваГумилев и другие мужчины

Глава 1 «а я уже стою на подступах к чему-то, Что достается всем, но разною ценой…» а.А.

Последние десять лет жизни Ахматовой проходили в ином «театре»: изменился образ героини, декорации, персонажи, да и весь мир: «если раньше я любила архитектуру и воду, то теперь музыку и землю». Она сильна прожитым опытом, она знает, чего стоит и на что способна в этой жизни. Она очень не любит себя молодую, отрекаясь от ее летучего легкомыслия. Но… Кабы не лишние сорок килограммов и полсотни лет, кабы сохранилось то бурное, как в юные лета, кипение крови — была бы «змейка» на людном пляже или в дыму кабаре, «сборища ночные», чреда любовных увлечений, колдовские чары завоевательницы, женские победы, визиты Музы. То есть все вышло бы точно так же с приморской девчонкой, ведь пройти путь с конца к началу с кладезем обретенного опыта, увы, невозможно. И изменить то, с чем явилась на свет, — тоже.

Юному другу Иосифу Бродскому она глухо, но упорно говорила о «безысходной трагедии своей жизни». Эту формулировку, как тяжкое откровение Анны, запомнил и Исайя Берлин. Объяснений от погруженной во мрак страшных воспоминаний поэтессы не следовало.

«Безысходная трагедия»? А как же тогда: «Я благодарна за все, что выпало мне в жизни»?

А как же стремление внести в прожитое коррективы для грядущих исследователей? Причем, не возводя в жизнеобразующий центр судьбы «безысходную трагедию».

Остается полагать, что семидесятилетняя поэтесса либо «интересничала», считая именно эту формулировку самой возвышенной долей поэта, либо, собрав воедино все горести народные, взвалила на свои плечи и последствия Октябрьского переворота, и красный террор, и войны. И еще одно, пожалуй, самое верное толкование: ощущение безысходного трагизма жизни у Анны Ахматовой врожденное, как и особенности ее поэтического дара. Потому и мрачная молчаливость в юные годы, и отчужденность, и постоянное ощущение в себе избранности — не на воспевание радости, а на плач. «Безысходная трагедия» — глубинное мироощущение Ахматовой, тональность звучания «какого-то тайного круга», из которого рождаются стихи.

«Перевалившая» за шестьдесят Анна Андреевна благополучна и покойна. Она пытается новыми глазами пересмотреть прошлое, переворошить полуистлевшие страницы, призвать в свои стихи тени тех, кто, как на карнавале, прошел по сцене ее жизни, отражаясь в разбитых зеркалах времени.

Если бы брызги стекла, что когда-то, звеня, разлетелись,

Снова срослись, вот бы что с них уцелело теперь.

«Поэма без героя», создаваемая в течение двадцати двух лет, включает всех действующих лиц ее жизни. Если тут и нет единого героя, то Героиня имеется — сама Анна Ахматова. О ней, отраженной в осколках зеркал, и ведется речь. Прежде всего — о той, какой она хотела бы запечатлеться в памяти читателей современных и будущих. А также о ее столкновениях с Историей, Роком, Судьбой… С совестью, грехом, покаянием. Мучительно засасывающая работа, все более разраставшаяся и требовавшая большего усилия — всей жизни, всего мастерства и юного вдохновения. Часто, задумчиво помолчав, Анна Андреевна коротко, словно выплюнув, произносила: «Гадина». Значит, «беседовала» с неотступно преследующей ее поэмой.

Задумав написать автобиографию, Ахматова старательно исправляла огрехи своей жизни, которые теперь ее злили. А переписав — в переписанное истинно верила. В бабушку — татарскую княжну, в невинную дружбу с чредой воздыхателей, в покаяние и мужество под рвущимися бомбами. С особым, даже акцентированным высокомерием Анна Андреевна гордилась тем, что не отклонила от себя «ни единого удара», выпавшего на долю ее народа…

Возраст дает основания для некой невнятности видения прошлого. Что-то выбивается на первый план, что-то тонет в полутьме, а есть и такое, что и вспоминать нечего. Другое дело — будущее. Для Ахматовой будущее словно стало прозрачным, и она могла с большой уверенностью говорить о нем — в частности, о собственных собраниях сочинений, о памятнике себе, как бы переходя границы ложных запретов скромности. Некий туман покрывал перспективу, не давая разглядеть детали, как на размытом черно-белом фото.

Если безысходная трагедия и угнетала поэтессу, то не в последние десять лет ее насыщенной жизни. Поэтический дар Ахматовой отнюдь не оскудел, он бил и пульсировал до последних дней с неиссякаемой силой. Вынужденная постоянно заниматься переводческой работой, Анна Андреевна все это время не прекращала писать стихи. Именно в этот период появились многие из лучших ее произведений: некоторые из них посвящены событиям прожитой жизни и людям, с которыми она была знакома, другие представляют собой размышления о вечных вопросах жизни и смерти. И до конца своих дней Ахматова писала о любви — былой и нынешней, случившейся словно впервые.

В шестьдесят семь лет, царственная и величавая, Ахматова казалась человеком, легко несущим бремя судьбы, счастливым тем, что наконец-то дожила до такого дня, когда стала любима если не всеми, то по крайней мере многими людьми не только как поэт, но и как личность.

«Моя слава двадцать пять лет провалялась в канаве», — подсчитала Ахматова, явно поскромничав. Сплюсовав годы гонений и вынужденного молчания, можно было бы претендовать и на сорокалетие «овражного отдыха». Тем не менее затоптанная большевистскими сапогами слава ее не увяла — проросла мощными побегами.

«…К ней приходили почти ежедневно — и в Ленинграде, и в Комарове. Не говоря уже о том, что творилось в Москве, где все это столпотворение называлось «ахматовкой»… — вспоминал Бродский. — Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и — воспользуюсь ее собственным выражением — беспастушна. Близкие знакомые называли ее «королева-бродяга», и действительно в ее облике — особенно когда она вставала вам навстречу посреди чьей-нибудь квартиры — было нечто от странствующей, бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла место жительства: Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград, опять Москва и т. д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся друзьями и знакомыми, которые заботились о ней и опекали ее по мере сил…

Существование это было не слишком комфортабельное, но тем не менее все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она любила многих. То есть каким-то образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю и этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих — почти всех — его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной внутренней щедрости, от нее исходивших…»

Серебряную королеву окружал цвет интеллигенции Москвы и Ленинграда, и в любом обществе, ненавязчиво, нисколько не акцентируя свою особость, Анна Андреевна могла завязать и поддержать любой разговор — ее познания удивляли эрудитов. А в безапелляционности суждений — будь то отрицание поэзии Бунина, ирония по поводу пастернаковского «Живаго» или насмешливая отдаленность от Хемингуэя — открывались зерна глубинного вкуса и мудрости.

В частых сравнениях внешнего образа Ахматовой с Екатериной Второй — небольшая натяжка. Запомнившие Ахматову в те годы пишут, что без определения «царственная» трудно обойтись, вспоминая ту спокойную, совершенно естественную, ненаигранную величавость, которая в последние годы стала свойственна ей и в походке, и в жесте, и в повороте головы. Преклонение свиты выражалось в том, как внимательно ее слушали, как слушала она перед тем, как вынести вердикт. Когда Анна Андреевна делала шаг к двери, казалось, что дверь должна перед ней сама отвориться, если направлялась к креслу — оно должно было придвинуться. На сцене принято говорить: «короля играет свита». В случае Ахматовой свита обожателей в самом деле была, стулья пододвигали, двери распахивали. И, затаив дыхание, ждали высочайших суждений.

Неторопливая, грациозная, как и в молодости, с осанкой высокородной персоны, медленной, значительной речью, Анна земли русской невольно обращала на себя внимание, заставляла к себе прислушиваться. Охотно, по любой просьбе, читала свои стихи, вызывая истинное преклонение слушателей любого возраста. У нее по-прежнему были чрезвычайно красивые и выразительные кисти рук, движения которых хотелось зарисовывать. На нее вообще хотелось смотреть. И не следует удивляться юным влюбленностям в поэтессу, сопровождавшим ее до конца дней. Врожденный женский магнетизм, отшлифованный умом и талантом, не оставлял равнодушным, невзирая на возраст. Однако частые сравнения с Екатериной Второй Ахматову злили: «Терпеть ее не могу. Вообще не люблю знаменитых женщин. В них есть что-то от плохого театра». Верное наблюдение. Театр Ахматовой спасала «драматургия» — вызывающий искреннее преклонение масштаб ее поэзии.

В Ленинграде Анна Андреевна, тянувшаяся к молодежи, особенно сдружилась с тремя молодыми поэтами: Анатолием Найманом, Иосифом Бродским и Дмитрием Бобышевым. Теперь, в не столь суровое время, одни шли к Ахматовой на поклон со своими стихами, и она выслушивала их и читала им собственные сочинения, другие приходили за советом или чтобы расспросить ее о тех, с кем она общалась в начале века, о тех, кто погиб на войне или в лагерях, то есть о людях, живую связь с которыми она собою являла.

Иосиф Бродский — в то время двадцатиоднолетний фотограф какого-то журнала, приглашенный другом в Комарово, попал в Будку к Ахматовой случайно…

«Однажды, когда мы завтракали на веранде, произошла любопытная беседа. Ахматова вдруг говорит: «Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться мои произведения». Я, конечно, взвился, заверещал, что все наоборот. Но до известной степени, задним числом, она была права. То есть в те первые разы меня в основном привлекало чисто человеческое, а не поэтическое общение. В конце концов, я был нормальный молодой советский человек. «Сероглазый король» был решительно не для меня, как и «перчатка с левой руки». Все эти вирши не представлялись мне шедеврами. Так я думал, пока не наткнулся на другие ее стихи, более поздние. (…) Однажды, когда я вечером возвращался от нее в поезде один, мне припомнились какие-то строчки ее стихов, и внезапно завеса спала. Я осознал, с кем я имею дело.

Мы сразу понравились друг другу; наши беседы были в большей степени болтовней, чем разговорами о поэзии. Ей было за 70; она перенесла уже два инфаркта, и врачи прописали ей пешие прогулки. Она была высока ростом и имела поистине королевскую осанку. Увидев ее, легко было понять, почему Россией управляли в свое время императрицы. У нее был большой кот по имени Глюк, который однажды пропал, и семья, с которой она жила на даче, составляла объявление о потере. Она спросила: «Ну, как вы напишете — «Пропало полтора кота»? И это «полтора кота» стало прозвищем, которым она называла меня, говоря с моими друзьями.

Я всегда привозил ей пластинки с записями классической музыки и начал знакомить ее с американской поэзией — например, показал ей стихи Роберта Фроста. Потом мы с несколькими знакомыми сняли дачу неподалеку, и я проводил там осенние месяцы, так что мы виделись ежедневно. Она часто приглашала нас к обеду — нас было четверо — и называла нас волшебным хором. Когда она умерла, волшебный хор потерял свой купол…»

Ахматова тяжело переживала опалу Бродского, но провидчески ободряла: «А они отличную биографию нашему Полторакота лепят!»

Первую свою дочь Бродский назвал Анной. У него много стихов, посвященных Ахматовой. С поразительной точностью поэт и друг попал в мистическую сердцевину ее кармической судьбы. Изречение «Бог сохраняет все» сопровождало Ахматову до последних мгновений земного пути. В июле 1989 года уже лауреат Нобелевской премии, далеко не мальчишка, написал стихи «К столетию Анны Ахматовой» — давно покоившейся поэтессы:

Страницу и огонь, зерно и жернова,

секиры острие и усеченный волос —

Бог сохраняет все; особенно — слова

прощенья и любви, как собственный свой голос.

В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,

и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,

затем, что жизнь — одна, они из смертных уст

звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.

Великая душа, поклон через моря

за то, что их нашла, — тебе и части тленной,

что спит в родной земле, тебе благодаря

обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.