logo search
40 дней Муса Дага

____________________

Габриэл еще с вечера пригласил всю прислугу в комнаты. Он считал, что всеобщая депортация освобождает служащих от их обязанностей. Теперь домашняя прислуга делала свою работу по собственному желанию. Каждый был хозяином своей судьбы. Перед лицом депортации не могло быть ни господ, ни слуг. Все соотечественники без различия сословий ждали в этот час вторжения заптиев. Поэтому и Сато провела ночь вместе со всеми в большой гостиной. От здоровой пищи худоба этой заброшенной девочки перестала так бросаться в глаза. Примечательно, что в эти тягостные часы бездейственного ожидания все старались преодолеть свое отвращение к этой маленькой несносной соотечественнице. Жюльетта велела сшить для Сато хорошенькое платьице свободного покроя, по европейской моде: правда, ведьмовская костлявость маленькой бесовки была в нем заметнее, чем в полосатом приютском халатике… Управляющий имением Кристофор утверждал, будто Сато вовсе не армянка, а цыганка-полукровка, родом не то из Персии, не то из Дагестана. Восприняла Сато обновку несколько своеобразно: платье обязывало вести себя как цивилизованный человек. И хоть назавтра платьице было в отвратительных пятнах, Сато горделиво выступала в нем и от каждого требовала себе похвал. (Зато Стефан вынудил у матери разрешение ходить в такой же одежде, что и местные крестьянские мальчики.) А Сато полагала, что если на нее надели этот воздушный наряд, то ее повысили до ранга высших существ и, стало быть, возлюбленная Искуи не устоит перед ее нежными чувствами. Она садилась у ног Искуи и прогнать ее было невозможно. Девочка назойливо старалась привлечь к себе внимание – то играла лентами и оборками на платье, то поднимала и расправляла юбочку, то собирала ее в складки в надежде заслужить благосклонность и восхищение Искуи. Когда же это не удавалось, желтоватую мордочку искажала гримаса, и Сато в исступлении припадала к ногам Искуи:

– Кючук-ханум!

Однако цивилизующего влияния европейского платья было недостаточно, чтобы приручить эту дикую натуру. Едва под пальцами Гонзаго зазвучала бравурная музыка, с Сато сделалось что-то страшное. Такое бывает со зверьми волчьей породы – на пение и звуки музыки их подвластные ночи души отвечают страдальческим воем. Ибо в каждом стоящем на элементарной ступени развития существе заложен смертельный страх перед мерой и порядком, присущими гармонии. С минуту Сато слушала звуки рояля, широко раскрыв глаза. Пытаясь совладать с терзавшей ее мукой, она раскачивалась из стороны в сторону, крепко вцепившись в Искуи. Затем ее вдруг прорвало, и вопль, вырвавшийся из ее разверстого рта, точно из самого нутра, был и впрямь воем, напоминавшим завывание шакала или гиены, а пробудившаяся в ней неведомая сила сотрясала все ее тело.

Все содрогнулись. Даже крупные детские слезы, струившиеся по ее щекам, не погасили отвращения и ужаса окружающих.

По знаку Габриэла Авакян схватил Сато за ручку и вывел из комнаты. А Гонзаго изо всех сил бренчал на рояле, чтобы заглушить жалобный визг изгнанной кикиморы под окнами, выходившими в сад.

В ту ночь, как мы знаем, никто в доме не ложился. Забывались минутным сном сидя и тут же просыпались. Это бодрствование не имело никакого смысла, так как ждать в гости заптиев следовало только наутро, пожалуй, даже к полудню наступающего дня. И все же никто и не подумал уйти лечь спать.

Постель, мягкая, с горкой подушек, защищенная сборчатыми москитными сетками свежая постель, эта любящая мать, эта всечеловечная родина культурного человека, – какая даль пролегла теперь между нею и ими, отторгнутыми; они и не притязали более на этот самозабвенный отдых… Когда утром повар Ованес прислал с прислугой горячий кофе в тонком фарфоре, яйца и холодную курицу, то, как ни хотелось им всем есть и пить, они почувствовали какую-то скованность. Они закусили наскоро, словно на дорогу. Вправе ли они еще по-старому, без укоров совести поедать эти дивные яства? Не наносят ли они ущерб общему довольствию? Всеми помыслами они были уже на Дамладжке.

Габриэл был в форме офицера турецкой армии, при сабле и орденах. Он хотел встретить заптиев как офицер, как старший званием.

Гонзаго настойчиво его отговаривал:

– Ваш военный маскарад только обозлит их. Не думаю, что вы что-либо выиграете от этого.

Габриэл стоял на своем:

– Я турецкий офицер. Согласно приказу явился в распоряжение своего полка. Никто пока не лишил меня звания.

– Это может случиться с вами довольно скоро.

Гонзаго сказал это вслух, а мысленно добавил: «Этим армянам ничем нельзя помочь, они родились и помрут напыщенными дураками».

Часов в одиннадцать утра Искуи стало вдруг плохо. Сначала у нее был короткий обморок, потом начался сильный озноб. Еле волоча ноги, она пошла к выходу, но от помощи наотрез отказалась. Жюльетта хотела было пойти за ней, но Овсанна предостерегающе подняла руку:

– Оставьте ее… Это все Зейтун… Она прячется… Мы переживаем это второй раз…

Она закрыла лицо руками, ее грузное тело вздрагивало от рыданий.

Это происходило тогда, когда к дому Багратянов приближалась группа заптиев во главе с муафином и мюдиром. Расставленные Багратяном дозорные примчались доложить, что беда грянула.

Шестеро заптиев блокировали ворота и калитки, еще шестеро рассыпались по саду, восемь человек заняли хозяйственные пристройки. Мюдир, муафин и четверо солдат вошли в дом.

У турок был усталый вид. Двадцать четыре часа кряду бесчинствовали они в деревнях, грабили и уничтожали все внутри домов, арестовывали и избивали в кровь мужчин, кое-где понасильничали, стало быть выполнили часть обещанной им правительством программы развлечений.

Итак, доблестная рать, к счастью, несколько удовлетворила свою жажду подвигов. Просторный дом Аветиса Багратяна-старшего с его толстыми стенами, прохладными покоями, коврами, по которым ступаешь так бесшумно, и диковинными вещами, несомненно, подействовал на заптиев усмиряюще.

Красные шторы в селамлике были опущены, и пришельцы оказались в ласкающем глаз сумраке лицом к лицу с европейскими дамами и господами. Эти люди ждали стоя, окруженные почтительными слугами, недвижные, прямые. Жюльетта крепко сжимала руку Стефана. И только Гонзаго закурил.

Габриэл сделал шаг навстречу комиссии, придерживая, согласно уставу, левой рукой саблю. В походной форме, сшитой в Бейруте перед отъездом, он казался выше. И он был не только выше ростом, но и всей своей сутью превосходил окружающих.

Гонзаго, верно, ошибся. Военная выправка Багратяна произвела все-таки впечатление. Муафин озадаченно разглядывал офицера с орденами за боевые отличия. Что бы это значило? Глаз-устрашитель помутился; заплывший глаз заплыл совсем. Да и конопатый мюдир был явно не в своей тарелке. Куда легче было играть роль недоступного божества-наблюдателя в домах резчиков и шелководов! А здесь, в культурном окружении, эти окаянные нервы у юного салоникца сдали. Представитель Иттихата и правительства должен был бы безжалостно конфисковать гнездо проклятой расы, а он отвесил поклон и приложил руку к феске. А тут еще – и это было не слишком приятно – вспомнилось, как он разговаривал с Багратяном в своей канцелярии. Из-за этой минуты слабости он не сразу взял правильный тон. Габриэл смотрел на него с суровым презрением, и думалось, они вот-вот поменяются ролями. Лицом к лицу с рыжей, низкорослой и худородной туретчиной стояла высокая и воинственная Армения. Багратян, казалось, становился все выше, и мюдир страдал от сознания своей невзрачности, которая так не отвечала героическому духу его нации. В конечном счете ему оставалось только вынуть из кармана пространный официальный документ и, более или менее придерживаясь текста, грозным тоном провозгласить:

– Габриэл Багратян, место рождения Йогонолук! Вы – владелец этого дома и глава семьи. Поскольку вы – оттоманский подданный, вы подчиняетесь приказам и распоряжениям каймакама Антиохии. Наряду с прочими жителями нахиджие Суэдии на Муса-даге, вы в один из ближайших дней, который еще будет вам указан, отправляетесь на восток вместе со всей вашей семьей. Опротестовывать в какой бы то ни было форме общее предписание о высылке, касающееся как лично вас, так и вашей жены и ребенка, а также кого-либо, состоящего в родстве с вами, вы не имеете права…

Мюдир, делавший вид, будто читает текст по бумаге, вскинул глаза на Габриэла:

– Ставлю на вид, что ваше имя особо упоминается в числе политически неблагонадежных лиц. Вы были близки к партии дашнакцутюн. Поэтому вы будете и во время этапа подлежать ежедневному строгому контролю. Всякая попытка к бегству, всякое уклонение от распоряжений правительства и исполнительных органов, всякое нарушение порядка влечет за собой не только кару для вас лично, а именно – немедленную смерть, но и, непосредственно, уничтожение всех ваших родственников.

Габриэл хотел ответить. Но мюдир не дал ему говорить. Замысловатый канцелярский язык, столь отличный от цветистой образности восточной речи, кажется, доставлял ему физическое наслаждение:

– Согласно дополнительному предписанию его превосходительства вали Алеппо, лицам, подлежащим высылке, не дозволяется по собственному усмотрению пользоваться перевозочными средствами, вьючными и верховыми животными. При наличии уважительных причин я могу разрешить пользоваться имеющимися в этой местности повозками или ослом для слабых и больных. Имеете вы что-либо возразить против этой предоставляемой льготы?

Габриэл крепче прижал к боку эфес сабли. Как камни из пращи, слетали слова с его губ:

– Я пойду с моим народом его путем.

Мюдир уже вполне справился с первоначальным чувством неловкости. Сейчас ему уже удавалось придать своим словам оттенок благожелательной озабоченности:

– Дабы не вводить вас в опасное искушение удалиться отсюда до назначенного срока или позднее где-либо укрыться, я сразу же налагаю арест на ваш экипаж, лошадей и прочих животных, пригодных для передвижения верхом.

Все, что делалось потом, было в порядке вещей, хотя начало было менее разнузданное. Полицейский начальник, который еще не решил, как надлежит поступить с мундиром, саблей и орденами этого объекта искоренения, буркнул:

– Оружие есть?

Габриэл велел Кристофору и Мисаку принести бедуинские ружья, висевшие в прихожей в качестве старинного декоративного украшения. (О чем, конечно же, было заранее условлено, так как все пригодные для боя винтовки находились уже на Дамладжке.)

Из глотки муафина с шипением вырвался насмешливый хохот, точно пар из перегретого котла.

Мюдир снисходительно похлопал эти романтические пищали:

– Не станете же вы, эфенди, утверждать, что живете в этой глуши без оружия?

Габриэл ответил, пристально глядя в его глаза без ресниц:

– Почему бы и нет? С тех пор как этот дом стоит, стало быть с тысяча восемьсот семидесятого года, сегодня он впервые подвергся вторжению.

Конопатый пожал плечами, будто сожалея, что, сколь ни прискорбно, он против такого упорства бессилен и ничего не может сделать для Багратяна, а посему вынужден уступить место военной силе для более строгих мер воздействия.

Обыск на предмет оружия:

Муафин, так сказать, засучил рукава, хоть офицерский мундир бесправного армянина продолжал смущать его фельдфебельскую душу, и он со злобой и тревогой вопрошал себя: как быть? Выпученный правый глаз не отрываясь разглядывал медали на груди Багратяна, свидетельствовавшие о его выдающихся военных заслугах. Муафин не мог взять в толк, как следует обращаться с этим подлежащим депортации фруктом. И чтобы скрыть свои мрачные сомнения, он провел домашний обыск как погром. Впереди, топая сапогами, шагал он с заптиями, следом шел мюдир, в роли нейтрального лица, потом Габриэл, Авакян и Кристофор. Турки облазали все углы, простукивали стены, переворачивали мебель и разбивали все, что можно было разбить. Но было заметно, что этот как бы походя и невзначай проявляемый вандализм оскорбляет их гордость. Они привыкли работать по-настоящему и в открытую. В погребе они мимоходом и без должного пыла разбивали прикладами кувшины с вином, баки с маслом и все попадавшиеся под руку бутылки, горшки, миски, глиняные сосуды. Самые необходимые запасы съестного и предметов потребления уже были в надежном месте. Заптии были разочарованы: они ожидали найти в этом дворце погреб, богатый всякой всячиной. За неимением лучшего они взяли несколько пустых керосиновых бидонов – восточный человек питает странное пристрастие к этим жестяным сосудам.

Затем доблестные воины, распространяя крепкий запах пота, взяли штурмом лестницу на второй этаж. Большую часть его занимали спальня Жюльетты и гардеробная, аромат их еще издали приманил турок, так что они забыли о других помещениях. Большой гардероб был открыт настежь. Загорелые, грязные руки выбрасывали на пол прошлогодние парижские модели, нежные соцветия нарядов – сейчас они валялись скомканные, змеились по полу, какой-то жандарм старательно и свирепо топтал их сапогами, точно хотел втоптать, в землю эту обольстительную европейскую нечисть. Такая же судьба постигла и ночные сорочки, батистовые рубашки, кружева и чулки. При виде женского белья шеф полиции не совладал с собой. Запустив руки в эту белую и розоватую пену, он зарылся в нее головой, похожей на голову Щелкунчика.

Мюдир в знак того, что гражданская власть не имеет ничего общего с военной, в задумчивости стоял у окна, любуясь садом.

Некий особенно усердный заптий бросился на застланную кровать и зубами разорвал шелковую наволочку: а может, в туго набитой подушке все-таки спрятана бомба? Ведь об армянских бомбах только и слышно. Другой заптий хватил дубинкой по туалетному столику. С хрустальным звоном разбились вдребезги и попадали на пол хрустальные флаконы, розетки, склянки и баночки, распространяя крепкий аромат. Дубинка прошлась и по зеркалу, и оно мелкими осколками брызнуло во все стороны.

Равнодушно и отстраненно наблюдал Багратян это осквернение Жюльеттиного мирка. Бедная Жюльетта! Но что этот погром по сравнению с грядущими часами, днями, неделями? Однако сейчас его угнетала другая мысль. Он мысленно видел, как Искуи в своей комнатке беззвучно затаилась в постели. Казалось бы, что ему до Искуи? Но она здесь самая несчастная. Искалечена лютыми зверьми, и вот ей опять предстоит пережить весь этот ужас. Багратян ломал себе голову, как бы отвлечь внимание муафина и заптиев от двери Искуи. И удалось это, поистине, по воле неба.

Искуи, которая, как в склеп, заползла в свою постель, слышала грохот шагов и громовой глас приближающейся мерзостной смерти. Она лежала недвижимо, прижав правой рукой подол платья к ногам; у нее перехватило дыхание, над нею склонилось изъеденное язвами лицо-калейдоскоп. Но на этот раз насильник дышал на нее недолго и скоро исчез. А снаружи грохотали шаги, бушевал гром голосов, затем шум скатился вниз по лестнице и уже глухо донесся откуда-то с первого этажа. Потом все стихло.

Неужто ушли? Искуи вскочила с кровати. Скорее, бегом, в одних чулках, к двери! Приоткрыть дверь на щелку! Спасе милосердный, они и правда ушли! И вдруг отпрянула, почти упала, когда ее настигли эти удары кнута – голоса, мужские голоса. Она узнала голос – крик – Габриэла. Придерживая мешавшую ей парализованную руку, Искуи сбежала по лестнице.

Внизу происходило следующее:

В прихожей, полагая, что позорище окончено, Габриэл остановился.

– Видите, вам ни в чем не препятствовали, – сказал он мюдиру. – Чего ж вам больше?

Веснушчатый либерал из Салоник исполнил свой служебный долг: приняты меры, чтобы армянский эфенди с семьей и домочадцами не мог никуда скрыться.

Особая инструкция каймакама относительно «рода Багратянов» гласила, что их надлежит отправить этапом в условиях наистрожайшего режима в Антиохию, где наместник провинции намерен самолично, как он выразился, «приглядеться к этим людям». Мюдир полагал, что теперь официальную процедуру нужно прекратить, чтобы не довести прежде времени до отчаяния свою столь незаурядную жертву. Необходимо внушить этим людям некоторое доверие к неисповедимым целям правительства. Уготованные им испытания следует усиливать постепенно. А сегодня нужно проявить мягкость. Мюдир еще колебался, не отрывая глаз от своих любовно ухоженных ногтей, раздумывал, как бы поэффектней удалиться. К несчастью, он не принял в расчет шефа полиции. Сей тугодум не в состоянии был постичь, как этот высокомерный гяур в падишаховом мундире и при падишаховых орденах и сабле смеет задирать нос перед ним. Но муафин еще не придумал, как бы похлеще поддеть его (к тому же муафина не оставляло постыдное чувство неловкости). Итак, не придумав ничего лучшего, он попробовал было повращать выпученным глазом. Затем шагнул к Багратяну и, вытянувшись во весь рост, вызывающим тоном сказал:

– Мы не все осмотрели… Там, наверху. Прошли мимо каких-то дверей…

Сохрани Габриэл самообладание, все бы, может быть, обошлось. Но он встал на ступеньку лестницы, раскинул руки, заслоняя проход, и крикнул:

– Хватит! Довольно!

Муафин получил наконец повод атаковать. Явно почувствовав облегчение, он подошел к Багратяну и поднес кулак к его лицу.

– Чего довольно, армянская свинья? Скажи-ка это еще раз! Чего довольно, свинья поганая?!

В сознании Габриэла вспышкой промелькнуло мгновение – одно из тех бесконечных и невероятно сложных мгновений, из которых рождаются человеческие судьбы. Это было совершенно четкое, ясно сознаваемое мгновение. Габриэл знал наверняка: его жизнь – и не только его – поставлена сейчас на карту. Уступить, думал он, посторониться, дать им дорогу, прошу, мол, а наверху сунуть этой скотине десять фунтов… Но в то время как его рассудок работал с такой бесстрастной ясностью, сам он закричал еще громче:

– Назад, жандарм! Я фронтовой офицер!

Так муафин достиг желанной цели.

– Офицер, говоришь? Пес смердящий, вот кто ты для меня!

И с маху сорвал серебрянуто медаль с кителя Габриэла.

Позднее Багратян утверждал, будто он и не прикасался к оружию. На самом же деле Габриэл мгновенно оказался на полу. Сабля со звоном ударилась об стену. Один заптий стал коленом ему на грудь, другие срывали с него обмундирование.

Из селамлика прибежали женщины и Гонзаго. Крики Стефана смешались с хриплым дыханием отца, отбивавшегося от заптиев. Еще мгновение – и Габриэл лежал на полу голый, в одних сапогах. Тело его было в кровоподтеках. Сейчас его жизни была грош цена. Тут бы ей и конец, если бы Гонзаго не привлек к себе внимание турок. Его движения были неторопливы, осанка производила неотразимое впечатление. К тому же он обладал редкостным умением, даже волнуясь, говорить с ледяным спокойствием. Гонзаго вынул свои документы и высоко поднял их над головой. Этим жестом он обратил на себя взгляды всех присутствовавших. Мюдир смотрел на него с изумлением. Муафин повернулся к нему, и даже заптий отпустили Габриэла. Гонзаго развернул свои бумаги с горделивым достоинством, под стать заправскому агенту Иттихата, которому дано секретное задание наблюдать за действиями местных властей.

– Вот паспорт гражданина Соединенных Штатов Америки, визированный генеральным консулом в Стамбуле!

Он произнес эти расхожие слова так многозначительно и веско, как будто намекал на адресованное Турции секретное дипломатическое послание чрезвычайной важности.

– Вот тескере, вид на жительство внутри страны, с собственноручной подписью его превосходительства. Вы, эфенди, меня понимаете…

Багратяну спасли жизнь не пустые угрозы Гонзаго, пытавшегося манипулировать якобы важными документами, его спас отчаянный трюк, неожиданное переключение внимания. Трюк этот ненадолго смутил мюдира. В инструкциях о депортации неоднократно указывалось, что мероприятия следует тщательно маскировать там, где о них могут проведать союзники и представители нейтральных консульств. Первоначально мюдир действительно подумал, что имеет дело с доверенным лицом американского посольства. Но с первого взгляда на паспорт мюдир убедился, что заявленный американцем протест не представляет опасности. Впрочем, мюдир был очень доволен, что вмешательство иностранца предотвратило кровопролитие. Высокомерно усмехаясь, он парировал выпад Гонзаго:

– Какое мне дело до ваших паспортов? Убирайтесь-ка лучше отсюда подобру-поздорову! Иначе я велю вас арестовать.

В отличие от мюдира смятение шефа полиции улеглось не так скоро. Кровь производила на него далеко не столь сильное впечатление, как бумага. У муафина имелся кое-какой неприятный опыт с «письменностью» на его служебном поприще. В этом деле никогда нельзя предвидеть последствий! И он решил «этого Багратяна» оставить пока в живых. Гораздо проще разделаться с ним на проселке, притом без свидетелей с американским паспортом.

А посему он спрятал в кобуру револьвер, который чуть было не пустил в действие, еще раз обозрел большим и маленьким глазом голого офицера, сплюнул как можно дальше и коротко скомандовал своим заптиям:

– А теперь забирайте лошадей и ослов!

Не удалось мюдиру эффектно удалиться. Он хотел оставить о себе неизгладимое впечатление, но вместо этого вынужден был с задумчивым видом, как лицо непричастное, плестись в хвосте вооруженных сил.

Тяжело дыша, Габриэл встал. Мозг гвоздило сознание стыда. Ничего, кроме стыда, он не чувствовал. Жюльетте пришлось видеть этот ужас. И Стефану тоже. Габриэл поискал глазами жену; она стояла, окаменевшая, отвернув лицо. Габриэл пошатнулся, но овладел собой. Он почувствовал за своей спиной присутствие еще одного свидетеля… Искуи!

У него стали гореть раны. Правда, это были просто ссадины, совершеннейшие пустяки…

Искуи неслышно, прямо в чулках, спустилась с лестницы. Умоляюще посмотрела на Авакяна. Он принес пальто и накинул его на потное тело Габриэла.

Обстоятельства приняли благоприятный оборот. Мюдир, муафин и большая часть заптиев в тот же день отбыли из деревень в Суэдию и Эль Эскель вершить расправу над тамошними армянами. То, что о дне и часе отправки этапа депортируемых никогда заранее не извещали, было одним из изощренных приемов турецкой тактики депортации. А так как официально речь шла об осторожности при проведении государственного акта, а неофициально – акта возмездия, то тем более не следовало пренебрегать «фактором внезапности», ибо он придавал возмездию особую остроту.

И все же пастор Нохудян с помощью крупной взятки разведал, что отправление первого этапа назначено на тридцать первое июля. До этого дня сто новоприбывших заптиев будут слиты в один отряд со старыми заптиями. Тридцать первое июля приходилось на субботу. Оставалось всего два дня, включая сегодняшний четверг.

Совет уполномоченных назначил переселение на Дамладжк в ночь с пятницы на субботу. Для этого были уважительные причины. В пятницу у мусульман праздник, и заптии, расквартированные в христианских деревнях, отправятся, как повелось, в турецкие и арабские селения на равнине, где есть мечети, родня, женщины, увеселения. Вместе с заптиями на этот день исчезнет и мародерствующая чернь, потому что незваные гости не без основания опасались, как бы армяне, хоть и безоружные, не выдворили их самым скорым и радикальным способом, пустив в ход косы, топоры и молоты.

Итак, благоприятно сложившиеся обстоятельства позволили точно рассчитать время. Совет уполномоченных исходил из следующего: вернувшиеся на Муса-даг заптии застанут в субботу утром из всех жителей долины только пастора Нохудяна в Битиасе с его пятьюстами прихожанами. Пастор же будет долго и пространно объяснять мюдиру (военная хитрость, придуманная Багратяном), что различные общины, не вняв просьбам и уговорам пастора Нохудяна, снялись накануне ночью с места и добровольно отправились в изгнание. Вызвано это страхом перед заптиями, в особенности перед капитаном полиции. Точно указать, по какой дороге они ушли, пастор затрудняется, ибо люди разбились на маленькие группы и разбрелись по разным направлениям – кто к Арзусу и Александретте, кто нa юг, – но все они намерены избегать населенных пунктов. Правда, самая значительная группа задумала пробиться к Алеппо – искать защиты в большом городе.

Пастора Нохудяна многие считали прежде малодушным трусом за кроткий нрав и решение с христианской покорностью принять свою участь. Сейчас, однако, он проявил высокое мужество. Отвлекающий маневр, который он согласился взять на себя, грозил ему неминуемой смертью. Как только турки откроют военную хитрость, пастор погиб. Но пастор Нохудян пожимал плечами:

– Где же смерть не угрожает жизни?

Борцам на Муса-даге нужно было выиграть время. Обманный маневр давал им несколько лишних дней для постройки оборонительных сооружений.

Совет уполномоченных заседал у Тер-Айказуна, в доме при церкви. Лицо вардапета было сильно обезображено: с правого глаза и щеки еще не сошла опухоль, до середины лба тянулся лиловый кровоподтек. Кроме того, у него были выбиты два коренных зуба, и Тер-Айказун, по-видимому, очень страдал от боли.

Зато рваные раны Габриэла были почти незаметны под пластырями доктора Алтуни. Перенесенные побои – первые в его отстраненной и оберегаемой от внешнего мира жизни, – это тяжелейшее испытание еще больше сблизило его с другими, да и он после этого стал им ближе.

Совещание уполномоченных обсуждало тревожное положение с запасами продовольствия, исправить которое, к несчастью, уже нельзя было. В мирное время жители деревень после сбора урожая пополняли запасы зерна – покупали у турецких или арабских крестьян, так как сами хлебопашеством почти не занимались. В нынешнем же году, парализованные ожиданием грядущего бедствия, они упустили возможность закупить продовольствие на зиму. Теперь за упущение приходилось расплачиваться.

Муки, картофеля и кукурузы в деревнях было совсем мало. Для того чтобы растянуть это количество на более или менее долгий срок, требовалось расходовать эти продукты крайне экономно. Но так как армянин привык есть очень много хлеба и очень мало мяса, то перед руководством лагеря возникла серьезная проблема. Вдобавок в первые дни на Дамладжке нельзя было печь хлеб, оттого что еще не успели вырыть в земле тондыры. Поэтому пастор Арам Товмасян отдал распоряжение, чтобы в пятницу вечером ни на час не гасили огонь в тондырах и спекли как можно больше лаваша и лепешек, которые переселенцы возьмут с собой на Дамладжк.

К концу совещания Тер-Айказун объявил, что наутро в пятницу состоится торжественное богослужение. По окончании литургии со звонницы снимут оба колокола, и процессия верующих понесет их на кладбище, чтобы там предать земле. Затем народ совершит прощальное моление на могилах предков. Тер-Айказун добавил, что хотел бы доставить на Дамладжк несколько корзин с освященной могильной землей. Тогда те, кто умрет в бою или в лагере сопротивления, не будут одиноко лежать в бездушной пустыне, а упокоятся с горсткой от века священной земли в изголовье.

В пятницу утром заптии, действительно, все до единого сбежали в мусульманские поселения. Мюдир и муафин отправились верхом к себе в Антиохию.

Церковь в Йогонолуке была задолго до назначенного часа запружена народом – так не бывало со дня ее освящения. Притвор и большой четырехугольник, над которым высился купольный свод, оба клироса и даже ступени амвона были заполнены до отказа. По древнему обычаю церковь была без окон, и острые янтарные мечи солнечного света проникали, как сквозь бойницы, через прорезы в стенах, похожие на Всевидящее око*. Но скрестившиеся солнечные клинки не освещали храм, напротив, они затмили огни свечей и раскинули над человеческой толпой сеть. причудливых, трепетных теней. Сегодня на молебстве в Йогонолук пришли не только сотни верующих из маленьких селений, но и все священники и певчие, пожелавшие принять участие в этой последней литургии «на твердой земле».