logo search
40 дней Муса Дага

____________________

Хотел ли он продлить молитву в надежде на чудо нечаянного спасения? Хотел ли оттянуть ту минуту, когда над ничего не подозревающими общинами грянет гром? Минута эта наступила слишком быстро, как раз тогда, когда Тер-Айказун в последний раз благословил паству и произнес:

– Идите с миром и господь да пребудет с вами!

На скамьях уже послышался шорох: люди вставали с мест, но Тер-Айказун вышел вперед, на верхнюю ступень алтаря, простер руки и возгласил:

– То, чего мы боялись, свершилось!

Затем спокойным, ровным голосом продолжал. Никто, сказал он, не должен попусту волноваться и терять самообладание. Такую же мертвую тишину, как сейчас, нужно соблюдать и в ближайшие дни. Всякое безрассудство, всякое нарушение порядка, плач и стенания – бесполезны и только ухудшат положение. Единство, стойкость, порядок – только этим можно предотвратить самое худшее. Есть еще время продумать каждый шаг. Тер-Айказун призвал все общины прийти на великий сход у дома Багратяна. Ни один взрослый, здравомыслящий человек не должен от этого уклоняться.

На этом сходе предстоит не только принять решения о будущей совместной тактике всех семи деревень, но и выбрать руководителей, которые до последнего будут стоять за народ перед властями. На этот раз не годится голосовать поднимая руку, как обычно голосуют во время общинных выборов. Поэтому каждый должен захватить с собой листок бумаги и карандаш, чтобы голосовать по всем правилам.

– А теперь спокойно расходитесь по домам, но только порознь, – наставлял священник толпу, – не привлекайте к себе внимания! Возможно, сюда наслали шпионов, которые за вами следят. Заптии не должны заметить, что вы подготовлены. Не забудьте захватить листок бумаги и приходите вовремя, в назначенный час. И помните: спокойствие!

Повторять не понадобилось. Точно сонм мертвецов иль отмеченных смертью выходили люди, пошатываясь, на белый свет и не узнавали его.

Человек не знает себя, пока не придет час испытания.

Жизненный путь Габриэла Багратяна до этого дня:

Отпрыск родовитой семьи. Вырос в полном благополучии, жил за границей, в Европе и Париже, созерцательной жизнью. Давно порвавший связь с народом, государством, со всякой массовой организацией, защищенный от мира «абстрактный» человек. Внешних препятствий, с которыми он сталкивается, мало. Всем необходимым его обеспечивает глава семьи, старший брат, невидимый и недосягаемый благодетель. Затем наступает несколько странный и единственный перерыв, эпизод в этом всецело занятом внутренней жизнью интеллектуальном и эмоциональном бытии: военное училище и война. Идеалистический патриотизм, который внезапно завладевает умом этого созерцателя, понять нелегко. Великое политическое братание турецкой и армянской молодежи объясняет его недостаточно ясно: в Габриэле говорит еще что-то другое, какая-то тайная тревога, попытка сойти со своего слишком торного жизненного пути. Однако во время короткой военной кампании Габриэл Багратян открывает в себе новые качества. Оказывается, он вовсе не человек, живущий исключительно внутренней жизнью. Он, сколь ни удивительно, превосходит своих восточных однополчан мужеством, присутствием духа, энергией, находчивостью. Он быстро продвигается по службе, многократно награжден и упоминается в рапортах командованию сухопутных войск. Правда, со временем все это как бы отходит на задний план, становится воспоминанием, противоречащим всей логике его жизни, потому что снова берет верх его изначальная природа, умиротворенная и гораздо более зрелая. Но нынешний день – сегодня двадцать четвертое июля – превращает все предыдущие годы этой жизни в бледную прелюдию.

Авакян был ошеломлен, увидев, как мнимые химеры скучающего барина, которые он несколько недель подряд фиксировал на бумаге, преображаются в большой и остроумный военный план. Они сидели вдвоем в запертом на ключ кабинете Багратяна. Можно было сколько угодно звать и стучаться – они не отворили бы дверь. Таинственные штрихи, крестики и волнистые линии на трех картах, над которыми студент Авакян посмеивался, как над пустым фантазерством, оказались основательно продуманной системой обороны. Жирная синяя черта под Северным седлом была условным обозначением длинной траншеи, которая примыкала к нагромождениям камней, – этой природной баррикаде у скалистой гряды (окрашенным в коричневый цвет!). Более тонкой синей линией были обозначены резервные окопы, маленькие прямоугольники сбоку от окопов – фланговые прикрытия и передовые наблюдательные посты. Цифры от двух до одиннадцати, заполнявшие обращенный к долине край Дамладжка, превратились из ничего не значащих номеров в тщательно согласованные между собой отдельные участки обороны. Обрели смысл и различные надписи на карте: «Котловина города», «Скала-терраса», «Командная высота», «Наблюдатель I, II, III», «Южный бастион». Что касается последнего, то он был особенно удачной находкой для системы обороны: отряда в несколько десятков бойцов было бы здесь достаточно, чтобы держать под постоянной угрозой значительно превосходящие силы противника. Оборонять эту позицию могли бы даже женщины. Лицо Габриэла, вошедшего в азарт, пылало. Никогда еще оно не было так похоже на мальчишеское лицо Стефана, как сейчас.

– У меня есть все основания надеяться, – циркулем Стефана он проверял точность дистанций. – Я знаю турецких солдат. Лучшие из них на фронте. А те, что околачиваются в антиохийских казармах – ополченцы, заптии и солдаты нерегулярных войск, – это сброд, способный только на мелкие преступления.

Высокий, немного покатый лоб Авакяна стал белым как мел, в отличие от пылающего лица Габриэла, когда юноша вдруг представил себя участником этого удивительного плана обороны.

– Мы можем рассчитывать в лучшем случае на тысячу человек. Не знаю, как обстоит с винтовками и боеприпасами. В каждом турецком городишке, не только в Антиохии, а повсюду, стоят воинские части…

– Мы – народ численностью в пять с половиной тысяч человек, – прервал его Багратян. – Пощады ждать нам не приходится. Нас ждет медленная смерть. Но Муса-даг не так-то легко даст себя блокировать.

Авакян, пораженный, пытался возражать:

– Но захотят ли эти пять тысяч действовать с вами заодно, господин Багратян?

– Если не захотят, значит, достойны жалкой смерти в грязи, на месопотамских проселках… А я вовсе не хочу жить, вовсе не хочу спастись! Я хочу драться! Хочу убить столько турок, сколько у нас патронов. И если тому быть, я останусь один на Дамладжке. С дезертирами.

Глаза Багратяна пылали не ненавистью, а гневом, святым и веселым гневом. Казалось, он рад был бы стоять один лицом к лицу с многомиллионной армией Энвера-паши. Как безумный вскочил он с места и заходил по комнате.

– Я не жить хочу, я хочу оправдать свою жизнь!

Авакян все же не сдавался:

– Хорошо! Какое-то время мы будем защищаться. А потом?

Габриэл перестал шагать по комнате и снова спокойно сел за работу.

– А потом… нам придется в течение двадцати четырех часов решать еще несчетное множество проблем. Где поместить мясные припасы, склад боеприпасов, лазарет? Какого рода строить жилища? Источников воды здесь достаточно. Но как лучше всего обеспечить водоснабжение? Вот листки, на которых я набросал устав службы для бойцов. Перепишите его набело, Авакян. Он нам понадобится. Вообще, приведите в порядок эти заметки. По-моему, я не так уж много упустил. Пока все это только в теории, но я убежден, что большая часть этого осуществима. Мы, армяне, постоянно кичимся своим умственным превосходством. Этим мы их смертельно обидели. Что ж, теперь мы докажем на деле свое превосходство!

Самвел Авакян сидел не двигаясь, подавленный. Но больше, чем мысли об общей судьбе, приводили его в смятение непреодолимые токи, исходившие от Габриэла. Багратяна окутывала не светящаяся, а раскаленная субстанция. Чем меньше Габриэл говорил, чем спокойнее работал, тем больше она сгущалась. На Авакяна она оказывала такое мощное действие, что он не мог сосредоточиться, не находил слов, чтобы выразить свои сомнения, а только не сводил глаз с Габриэла, который опять углубился в работу над военным планом. Авакян даже не расслышал слов Багратяна, так что тот нетерпеливо повторил:

– А теперь ступайте вниз, Авакян. Скажите, что я к обеду не приду. Пусть пришлют мне с Мисаком чего-нибудь поесть. Мне нельзя терять ни минуты. Кроме того, я не хочу никого видеть до собрания, ни одного человека, поняли? Даже мою жену!

Народ начал сходиться вскоре после полудня. Как было условлено, мухтары сами контролировали все три входа в парковой ограде, чтобы удостоверить личность каждого участника собрания. Однако эта предосторожность оказалась излишней, так как Али Назиф вместе со всеми постовыми тайно, не попрощавшись с людьми, с которыми прожил столько лет, отбыл в Антиохию. Да и родичей почтальона-турка и мусульманских соседей не было видно. Последние группы прошли сквозь контроль задолго до назначенного часа. Затем ворота и калитки заперли на засовы. Народ сгрудился на площадке перед виллой – около трех тысяч человек. Перед левым крылом дома был просторный двор, его по просьбе Тер-Айказуна огородили несколькими рядами бельевых веревок, и туда никого не впускали.

На высоком крыльце дома. собрались знатные люди Муса-дага. Ступени, ведущие к крыльцу, служили ораторской трибуной. Писарь Йогонолукской общины поставил у нижней ступеньки столик, чтобы записывать важнейшие решения.

Габриэл Багратян хотел как можно дольше оставаться в своей комнате, окна которой выходили на площадь с толпой, чтобы не растрачивать душевную полноту этой минуты на случайные разговоры. Он вышел из дому, только когда Тер-Айказун за ним послал.

Помертвелые, поникшие лица – не трехтысячная толпа, нет, – одно всеобщее, единое лицо. Лицо изгнания, утратившее надежду, – оно такое же здесь, как в сотнях других мест в этот час. Вся эта людская масса стояла, хоть в этом не было надобности, так мучительно вжавшись друг в друга, что казалась малочисленней, чем была на самом деле. И лишь далеко позади, там, где старые деревья загораживали проезд, люди сидели, лежали, стояли прислонившись к стволам, отделившись от толпы, точно речь шла не об их жизни.

Когда Габриэл увидел этот народ, его родной народ, его внезапно охватил ужас. Сердце тревожно забилось. Действительность вновь явилась перед ним иной, она резко отличалась от того представления, что он составил себе о ней. Это были. не те люди, которых он ежедневно видел в деревнях, на которых опирался в своих смелых расчетах. Из широко раскрытых глаз на него смотрела смертельная суровость и горечь. Кругом бурые, точно ссохшиеся лица. Даже щеки молодых казались ему запавшими, морщинистыми. А ведь он сиживал и в крестьянских горницах, и у ремесленников, но тогда он так же мало видел реальность, как путешественник, проезжающий местность в экипаже. И лишь здесь, в этот грозный, знаменательный час, произошло первое соприкосновение этого отчужденного с истоками его жизни. Все, что он в своем кабинете продумал и разработал, вдруг лишилось опоры, – таким незнакомым, таким отпугивающим был облик тех, кого он хотел повести за собой. Женщины еще в воскресных платьях, повязанные шелковыми косынками, в монистах, в позвякивающих подвесками браслетах. Многие были одеты как турчанки – в широкие шаровары и носили на лбу жемчуга, хотя были набожными христианками. Соседство стирало различия и во внешнем облике людей, особенно в таких окраинных деревнях, как Вакеф и Кебусие. Габриэл видел мужчин в темных энтари, бородатых, в фесках или меховых шапках. Стояла жара, некоторые из них были в распахнутых рубашках. Кожа на груди, в отличие от загорелой и жилистой крестьянской шеи, была до странности белой. Седовласые нищие слепцы, похожие на пророков, возникали в толпе то тут, то там – словно души, взывающие,к расплате на Страшном суде. Впереди всех стоял Геворк, плясун с подсолнечником в руке. Лицо слабоумного выражало не всегдашнюю готовность к услугам, а упрек земной юдоли, обращенный к иному миру.

Габриэл коснулся своей куртки холодной как лед рукой. Но, прикоснувшись, ощутил ожог, как от крапивы. И в тот же миг всплыл вопрос: «Почему именно я? Как я буду с ними говорить? Как я посмел взять это на себя?» Ответственность надвинулась на него точно солнечное затмение с мелькающими во мраке тенями летучих мышей. Подлая мысль: «Бежать отсюда! Сегодня же! Все равно куда!»

Но вот Тер-Айказун начал медленно вколачивать в сознание массы свои слова. Слова и фразы приобретали смысл. Солнечное затмение на небе Габриэла кончилось.

Тер-Айказун неподвижно стоял на верхней ступени крыльца. Шевелились только губы да легко вздымался наперсный крест, когда он говорил. Остроконечный клобук бросал тень на восковое лицо, впалые щеки обрамляла черная борода с двумя клиньями проседи. Полузакрытые глаза точно таинственные тени на лице. Казалось, он был в этот час не будущим свидетелем чего-то непредставимого, а уже пережил и изведал все, так что теперь может наконец и отдохнуть. Несмотря на то что армянский язык, как все восточные языки, тяготеет к высокому слогу и пышное образности, он говорил короткими, пожалуй, даже сухими фразами.

Надо ясно представлять себе, каковы намерения правительства. Из присутствующих здесь пожилых людей вряд ли найдется хоть один который не изведал, если не на собственной шкуре, так из опыта своих замученных родных в Анатолии, что такое погромы. А Христос не по заслугам помиловал Муса-даг, охранил его в своем милосердии. В течение долгих благодатных лет в деревнях жили мирно, тогда как в это же время десятки тысяч соотечественников в Адане и других местах были вырезаны. Однако же надо четко различать погром от депортации. Погром длится четыре, пять, в худшем случае – семь дней. Смелый человек всегда сумеет дорого продать свою жизнь. Укрытия для женщин и детей можно подготовить. Свирепая солдатня быстро утоляет жажду крови, даже самых звероподобных заптиев охватывает потом отвращение к содеянному ими. Хотя правительство всегда само организовывало погромы, оно никогда не признавало себя к ним причастным. Они возникали как следствие беспорядка и кончались в беспорядке. Но беспорядок был еще положительной стороной этой гнусности, и самое страшное, что могло тогда постигнуть человека, была смерть. Не то – депортация! Здесь смерть, даже самая ужасная, – избавление. Депортация не проходит как землетрясение, которое всегда щадит какую-то часть жителей и домов. Депортация будет продолжаться, пока последний сын нашего народа не падет от меча, не умрет с голоду на дороге или от жажды в пустыне, пока его не унесет холера или сыпняк. Здесь действует не безудержный произвол и разжигаемая жажда крови, а нечто гораздо более страшное: методичность. Все делается по плану, разработанному в стамбульских министерствах. Он, Тер-Айказун, знал об этом плане несколько месяцев, задолго до зейтунской катастрофы. Он знает также, что все старания католикоса, патриарха и епископов, просьбы и угрозы послов и консулов ни к чему не привели.

– Единственное, что мог сделать я, бедный маленький священник, – это молчать, вопреки мукам совести молчать, чтобы не омрачить последние ясные дни моих бедных прихожан. Дни эти миновали безвозвратно. Теперь надо, не поддаваясь самообольщению, взглянуть правде в лицо. Не выступайте с безрассудными предложениями обратиться к властям с ходатайством или с чем-либо в этом роде. Напрасная трата времени!

– Человеческого сострадания не ждите! – продолжал Тер-Айказун. – Распятый Христос наш велит продолжать его крестный путь. Нам остается одно: умереть…

Тер-Айказун сделал едва заметную паузу и заключил совсем другим тоном:

– Весь вопрос в том, как умереть.

– Как умереть? – повторил пастор Арам Товмасян, вскочив на ступеньку крыльца рядом с Тер-Айказуном. – Я знаю, как я умру. Не как беззащитный баран, не на шоссе по пути в Дейр-эль-Зор, не в клоаке депортационного лагеря, не от голода и не от смрадной эпидемии, нет. Я умру на пороге своего дома с оружием в руках, в том поможет мне Христос, чье слово я возвещаю людям. И со мною умрет моя жена и с ней нерожденное дитя.

Казалось, еще немного и у него разорвется сердце: Арам прижал руку к груди, словно желая его утихомирить. Успокоившись, он заговорил о судьбе депортированных: он описал то, что пришлось пережить вместе с зейтунцами, хоть и недолго и не в такой страшной форме.

– Что это такое, никто не знает, не в состоянии вообразить, пока не испытает сам. Узнаешь это только в последнюю минуту, когда офицер приказывает двинуться в путь, когда церковь и дома, на которые ты оглядываешься, становятся все меньше и меньше, пока совсем не исчезают с глаз…

Арам описал бесконечный путь от этапа к этапу, ничего не упустив: и то, как мало-помалу ноги покрываются ранами и отекает тело, и то, как люди начинают падать и остаются лежать на дороге, а эшелон тащится дальше, как наступает всеобщее одичание и люди ежедневно мрут под ударами кнута.

Каждая его фраза тоже, точно кнутом, хлестала толпу. Но странное дело! Из терзаемых душ этой тысячной массы не исторглось ни единого вопля, ни единой вспышки ярости. Толпа по-прежнему разглядывала кучку людей на высоком крыльце, как трагических шутов, которые изображают нечто такое, что не имеет к ним, зрителям, никакого отношения. Эти виноградари, плодоводы, резчики, гребенщики, пасечники, шелководы, шелкопрядильщики, которые так долго ждали грозной встречи с грядущим, сейчас, когда оно обернулось сегодняшним днем,. не -в состоянии были постичь его умом. Осунувшиеся лица говорили о предельном напряжении. Жизненная сила яростно пыталась пробить пелену болезненной отрешенности, в которой, точно в коконе, находились люди в последнее время.

Арам Товмасян крикнул:

– Блаженны мертвые, ибо у них все в прошлом!

И тут впервые из толпы донесся неописуемый вопль боли. Это был протяжный, певучий стон, замирающий вздох, словно вздыхал не человек, а сама страждущая земля. Но, перекрывая этот вопль боли, раздался голос Арама:

– И мы хотим, чтобы смерть как можно скорее стала прошлым! Поэтому мы будем защищать наши родные края – мужчины, женщины, дети, – чтобы все мы обрели скорую смерть!

– Почему же непременно смерть?

Это прозвучал голос Габриэла Багратяна. Где-то забрезживший в глубине его души свет спросил, когда Габриэл услышал себя: «Я ли это?»

Его сердце билось спокойно. Ощущение скованности прошло. Навсегда. Возникло чувство глубокой уверенности. Напряженные мускулы расслабились. Всем своим существом он знал: ради этой минуты стоило жить. Бывало, хотя он часто разговаривал со здешними крестьянами, его армянская речь казалась ему неестественной и вымученной. А сейчас говорил не он – и это придавало ему огромное спокойствие, – а некая властная сила, что вела его сюда долгими окольными путями столетий и короткой, но тоже окольной дорогой его жизни. Он с удивлением прислушивался и к этой незримой силе, которая так естественно черпала из него слова:

– Мне не довелось жить среди вас, мои братья и сестры… Да, это так… Я был совсем чужой родине и вас совсем не помнил… Но, видно, сам бог послал меня ради этого часа сюда из больших городов Запада в старый дом моего деда… Отныне я больше не полуиностранец, не гость среди вас, потому что разделю с вами вашу судьбу… С вами я умру или буду жить с вами… Я знаю – власти будут ко мне беспощадны, таких, как я, они ненавидят и преследуют, мстят им… Я, как все вы, вынужден защищать жизнь моих близких… Поэтому я за несколько недель досконально исследовал все оставшиеся нам возможности спасения… Смотрите же! Я было пал духом, но теперь во мне нет сомнений… Я исполнен надежд… С божьей помощью мы не погибнем… Поверьте, я не легкомысленный болтун, я говорю это как человек, участвовавший в войне, как офицер…

Ясные и связные слова следовали за словами. Неистовая работа последних дней пошла на пользу. Обилие тщательно продуманных подробностей его плана придавало ему внутреннюю убежденность. Привычка к систематическому мышлению, которому он научился в Европе, была его преимуществом, высоко поднимала над простыми и смиренными невольниками рока.

Такое же веселое чувство своей силы овладевало им в юности, во время экзаменов, когда он без запинки отвечал на какой-нибудь вопрос, словно играючи черпая ответ на него из своих познаний.

Габриэл коснулся, не называя оратора, речи Арама, продиктованной отчаянием..Предложение оказывать отпор заптиям на улицах и в домах – сущая бессмыслица, сказал Габриэл; в первые часы это может неожиданно привести к поразительному успеху, тем вернее это кончится не скорой, а мучительно медленной смертью, изнасилованием и угоном молодых женщин. Он, Багратян, тоже за сопротивление до последней капли крови. Но для этого есть места более пригодные, нежели долина и деревни. Габриэл указал рукой на Муса-даг, который высился за домом и макушки которого выглядывали из-за крыши, будто сам Муса-даг принимал участие в великом сходе.

– Вспомните старинное предание о том, как Дамладжк взял под свою защиту и дал пристанище гонимым сынам армянского народа! Для того чтобы блокировать и взять Дамладжк, требуются крупные военные соединения. Джемалю-паше его войска нужны для другой цели, а не для того чтобы ликвидировать несколько тысяч армян. А с заптиями мы легко справимся. Для обороны горы достаточно нескольких сот решительных мужчин и столько же винтовок. Винтовки и такие люди у нас есть.

Он поднял руку как для присяги:

– Я обязуюсь здесь перед вами так руководить обороной, чтобы наши жены и дети были как можно дольше защищены от смерти. Мы можем продержаться несколько недель,да пожалуй, и несколько месяцев. Кто знает, может, бог даст, война к этому времени кончится. Тогда, конечно, мы будем спасены. Если же мир не наступит, то у нас за спиной все так же будет море, Кипр с его английскими и французскими военными кораблями – близко. Разве у нас нет надежды на то, что один из таких кораблей однажды покажется у побережья и до него дойдут наши сигналы и призыв о помощи? Если же ни один из этих шансов нам не выпадет, если бог предназначил нам гибель, то нам достанет времени, чтобы умереть. И мы, по крайней мере, не будем презирать себя за то, что пошли на смерть как беззащитные бараны!

Было неясно, как восприняли эту речь слушатели. Казалось, толпа сейчас только очнулась от оцепенения и полностью осознала свою участь. Габриэл сперва подумал, что либо его не поняли, либо народ яростным ревом отвергает его предложение. Плотно сбитое тело массы распалось. Женщины громко причитали. Хрипло переругивались мужчины. Толпа содрогалась. Куда девались покорные воле божьей скорбные крестьянские лица, пелена мертвой тишины над ними? Разгорелся яростный спор. Мужчины вступали в драку, рвали друг на друге одежду, хватали за бороду. Но это была не столько схватка разномыслящих, сколько буйная разрядка: люди жили с сознанием своей обреченности, и первое слово, проникнутое верой и энергией, вызвало такой взрыв.

Как? Неужели среди стольких людей не нашлось ни одного, кому во время этого долгого ожидания пришла бы в голову такая простая мысль? Мысль, подсказанная преданиями, напрашивающаяся, казалось бы, сама собой? Неужели высказать ее должен был заезжий чужестранец. европейский барин? Нет, эта мысль приходила в голову множеству людей, по они относились к ней как к неосуществимой мечте. Никогда, даже в тайной беседе с глазу на глаз,никто из них не упомянул об этом. Всего несколько часов назад, в этом своем неестественном забытьи они воображали, будто рок пронесется мимо Муса-лага, втянув свои хищные когти Да и кто они такие? Бедный, покинутый всеми деревенский люд, заброшенное племя на осажденном острове, у которого нет за спиной города В Антиохии было не так уж много армян, и большей частью это были менялы, базарные торговцы, спекулянты зерном, стало быть, не настоящие мятежники, не соратники.

В Александретте, в роскошных виллах, как и в Бейруте, жила горстка богачей, банкиров и поставщиков оружия. Эти терзаемые страхом финансовые воротилы меньше всего думали о маленьком горном народе, жившем на Муса-даге. Среди них не нашелся ни один, равный по размаху старому Аветису Багратяну. Они позакрывали ставнями окна своих вилл, заползали подальше, в темные закоулки. Два-три таких магната, спасая свою жизнь и собственность, приняли ислам я согласились на обрезание, не убоявшись тупого ножа муллы.

А тем, кто жил вдали, на северо-востоке, жителям Вана и Урфы, им это было легко. Ван и Урфа были большими армянскими городами с изрядным запасом оружия и вековой ненависти. Здесь были люди с головой, депутаты дашнакцутюна. Эти могли руководить народом, могли задумать и организовать без труда сопротивление. Но кто бы дерзнул кощунственно помыслить о сопротивлении в этом убогом Йогонолуке? Сопротивление? Против государства и армии? Каждый, кто здесь родился и жил, питал врожденное, смешанное со страхом почтение к этому государству, своему исконному заклятому врагу. Государством был заптий, который имел право ударить человека, ни за что ни про что мог посадить его в тюрьму; государством были чиновник налогового управления и откупщик который врывался в дома и хватал все, что ему приглянется; государством была грязная канцелярия с изречениями из корана и портретом султана на стене, с заплеванным каменным полом, заведение, куда вносили бедел; государством была казарма с запущенным двором: здесь отбывали солдатчину, здесь чауш или онбаши раздавали направо и налево тумаки, а для армянского парня была уготована особая порка – бастонада. Тем не менее от чувства страха и какой-то собачьей покорности перед этим государством-благодетелем не был свободен и армянин.

Следовательно, вполне понятно, почему первый обдуманный план самообороны предложил народу не местный житель, – если не считать вспышку отчаяния, какой была речь пастора Товмасяна, – а приезжий человек, вольноотпущенник. Ибо только он, вольноотпущенник, обладал прямодушием, которое необходимо для того, чтобы высказать свою мысль вслух. А народ с этим еще далеко не свыкся. Разгорался спор, женщины кричали, продолжалась потасовка между мужчинами; все это вовсе не пристало этим обычно таким скромным женщинам и сдержанным мужчинам. Нетрудно вообразить, что вопли младенцев, которых матери носили на руках, на спине, усиливали общую сумятицу. Дети в эту минуту несомненно тоже чувствовали нависшую опасность и пронзительным плачем отгоняли от себя грядущую смерть.

Габриэл молча смотрел на бушующую толпу. К нему подошел Тер-Айказун. Пальцами обеих рук он легко коснулся плеч Габриэла. Это было предвестием, первой попыткой объятия. Казалось, этим жестом он и благословлял Габриэла, и преодолевал в себе некое чувство. В глубине его суровых и скорбных глаз читалась мысль: «Вот мы с тобой и пришли без слов к одному. Этого я от тебя и ждал».

А у Габриэла всякий раз, как они встречались, было ощущение, что Тер-Айказун от него замыкается, почему-то его избегает. Поэтому попытка священника обнять его застала Габриэла врасплох, ошеломила. Пальцы, тонкие, точно персты страстотерпца, соскользнули с его плеч.

Пастор Нохудян пытался успокоить толпу. Тщедушный, маленький, он вдобавок вынужден был отбиваться от взволнованной жены, которая вцепилась в мужа, чтобы помешать ему совершить какой-нибудь неосторожный поступок. Нохудяну очень нескоро удалось заставить себя слушать.

Он насколько мог напряг свой слабый голос:

– Христос повелел нам повиноваться власти. Христос строго-настрого приказывает не противиться злу. Мой долг – служение евангелию. И в качестве пастыря я не могу дозволить своей пастве неповиновение.

Пастор, в гостях у Багратянов производивший впечатление робкого, болезненного человечка, проявил здесь большую твердость, отстаивая свою точку зрения. Он описал последствия вооруженного сопротивления, какими они ему виделись. Именно этот мятеж, говорил он, даст правительству полное право превратить свои нечестивые действия в акт беспощадного возмездия. Тогда наша смерть, сказал он, не будет уже достойным продолжением крестного пути Спасителя, а законным наказанием мятежников. И не только души присутствующих здесь будут отвечать перед богом за грех противления, но кара за него неизбежно обратится против всей нации, против всех сынов и дочерей армянского народа. Вооруженное сопротивление даст власть имущим долгожданную возможность заклеймить перед всем миром армянскую нацию как прелюбодейку, ибо она нарушила верность государственной общности, покарать ее как государственную изменницу. Верная жена ведь не вправе покинуть свой дом, даже если муж ее истязает.

Такова была точка зрения Арутюна Нохудяна, хоть в его доме обстояло совсем иначе: благоверная тиранила мужа не только во спасение его здоровья.

– Но кто может утверждать, что наша высылка непременно кончится смертью, как предсказывают Тер-Айказун и Арам Товмасян? – Казалось, его предельно напряженный голос вот-вот сорвется. – Разве им дано знать неисповедимые пути господа? Разве бог не властен ниспослать нам помощь отовсюду? Разве нет даже среди турок, курдов и арабов человеческих душ, способных на сострадание? Неужто, если мы по-прежнему будем уповать на бога, не найдем пристанище и пищу на чужбине? И не может разве статься, что. пока мы здесь предаемся отчаянию, спасение уже близко? Если оно не застанет нас здесь, так настигнет, быть может, в Алеппо. Не случится этого в Алеппо, мы будем надеяться, что это произойдет на следующем перегоне. Жестоко будет страдать наша плоть, зато наши души будут свободны. Если нам нужно выбирать между безвинной и греховной смертью, почему мы должны выбрать греховную?

Арутюну Нохудяну не удалось продолжить свою речь: его тоненький голосок перекрыл глубокий и сильный женский голос. Но была ли эта воительница в черном одеянии матушкой Антарам, женой старого доктора? Неужто и впрямь это была Майрик Антарам, помощница всем и опора, мама всех мам, от которой никто из тех, кому она помогала советом и делом, никогда не слышал длинных речей? В минуту волнения черная кружевная косынка соскользнула с ее седеющих, расчесанных на прямой пробор волос. Примечателен был на этом раскрасневшемся лице обличающий породу орлиный нос. Широкобедрое, мощное тело, гордо закинутая голова. Несчетные гневные морщинки окружали ясные голубые глаза. И все же Антарам Алтуни была молода в своем великолепном возмущении.

– Я женщина, – с первым же звуком этого полнозвучного голоса воцарилась тишина. – Я женщина и говорю от имени всех присутствующих женщин. Я, много выстрадала. Сердце мое не раз умирало. К смерти я отношусь равнодушно. И когда она придет, я и глазом не моргну. Но помереть в унижении я не желаю, не хочу околеть на шоссе и гнить, незарытая, в чистом поле – этого я не хочу! Но и выжить в депортационном лагере, среди бесчестных палачей и бесчестных их жертв – ни за что не хочу! Все мы, собравшиеся здесь женщины, этого не хотим, нет, ни за что не хотим! И если мужчины – трусы, то мы, бабы, возьмемся за оружие и уйдем на Муса-даг… Вместе с Габриэлом Багратяном!

Суматоха от этого неистового призыва только усилилась. Казалось, обезумевшие люди сейчас выхватят ножи и устроят кровавую баню без помощи турок. Учителя во главе с Шатахяном готовы были броситься в толпу, чтобы разнять дерущихся, взять на себя чуть ли не роль полицейских. Едва заметным жестом Тер-Айказун вернул их обратно. Он знал свой народ лучше, чем все учителя и мухтары. Этот взрыв ярости был вызван только крайним возбуждением толпы. До сознания этих тысяч людей еще не дошел реальный смысл приказа о депортации, им нужно было еще долго переваривать оглушительные слова ораторов. Глаза священника сказали: «Оставьте их». Он терпеливо наблюдал перепалку, в которой голоса женщин, воодушевленных словами Антарам Майрик, раздавались все громче. Тер-Айказун отказал также другим ораторам, просившим слова, в том числе Восканяну. Он рассчитал правильно. Шум, поскольку для него не было больше повода, стих скорее, чем можно было ожидать. Через несколько минут он сам собою прекратился, из толпы доносились лишь всхлипывания и ворчание. Самое время было Тер-Айказуну по-военному коротко и быстро прояснить ситуацию и дать нужный ход событиям. Он поднял руку, успокаивая толпу.

– Все очень просто, – сказал он, не повышая голос, но отчеканивая каждый слог, будто ввинчивая слова в косный ум массы. – Есть два предложения, два единственно возможных пути. Других путей, кроме этих двух, для нас не существует. Один из них, путь пастора Нохудяна, ведет нас с заптиями на восток; другой, путь Габриэла Багратяна, ведет нас с оружием в руках на Дамладжк. Каждому из вас дана полная свобода выбрать тот путь, который подсказывает ему разум и воля. Говорить об этом больше незачем, так как все правильное, что можно было сказать по этому поводу, уже сказано. Я хочу упростить вам принятие решения. Пастор Нохудян, соблаговолите, пожалуйста, пройти на пустой двор и стать там за веревочным заграждением. Тот, кто разделяет точку зрения пастора и согласен идти в ссылку, пусть пройдет за ним. А тот, кто на стороне Габриэла Багратяна, останется там, где стоит. Никто не должен торопиться. Время у нас есть.

Глубокая тишина, прерываемая только отрывистым, будто лающим плачем пасторши. Старый пастор понурил голову в круглой шапочке. Казалось, тяжелое бремя раздумья горбом легло на его плечи, пригнуло к земле. В этой позе он оставался долго. Потом ноги его заходили, и он мелкими шажками побрел к месту, указанному Тер-Айказуном. Неловко приподнял канат над головой.

Двор простирался почти до самой виллы. Разделяла их маленькая лужайка и живая изгородь из кустов магнолий. Обширный двор был безлюден. На собрании толпились не только слуги, но и конюхи. Короткие ножки Нохудяна испытали до конца путь искуса, им понадобилось немало времени, чтобы дойти до кустов магнолий, подле которых он и занял место, встав спиной к толпе. Жена, трясясь от рыданий, семенила за ним.

И снова пауза, долгая, совсем уже беззвучная. Затем из гущи толпы отделились несколько человек, медленно, в тяжелом раздумье, вышли вперед, таким же нерешительным шагом пересекли пространство между садом и Двором и встали за пастором Нохудяном. Сначала за ними потянулись лишь немногие, старейшие прихожане протестантской общины в Битиасе и их жены. Но постепенно их становилось все больше, этих людей, избравших изгнание, так что к концу за пастором стояла почти вся его паства – молодежь и старики. Присоединилось к ним и еще несколько человек из других деревень; но это были только старые и отягощенные жизнью люди, которые уже не в силах были бороться, не хотели на склоне дней прогневить небо. Сложив молитвенно руки, они делали этот первый шаг на своем долгом крестном пути. Это делалось так неторопливо, размеренно, с такой внутренней убежденностью, что скорее напоминало религиозный обряд, чем акт принятия рокового решения, точно этим людям предназначено было шагнуть в могилу раньше, чем они возлягут на смертное ложе.

Один. Еще один. Двое. В итоге у Нохудяна набралось около четырехсот последователей, за вычетом тех прихожан протестантской общины, которые не явились на сход по болезни или по каким-нибудь другим причинам. Этих-то людей, составлявших значительную часть жителей Битиаса, второго по величине долинного.села, и повел за собой пастор. Огромная толпа провожала своих земляков, избравших повиновение. Им не мешали ни словом, ни звуком. Но последним, с большим опозданием примкнувшим к группе Нохудяна оказался дряхлый старик с палкой; он шел, шатаясь как пьяный, и разговаривал сам с собой. Этот старинный знакомец жителей Кебусие, предмет их постоянных насмешек, вероятно, даже не понимавший, что происходит, вызвал в толпе отвратительную, презрительную реакцию. Самый вид помешанного призывал ее к привычному глумлению. Но к этому прибавилось чувство горделивого превосходства: здесь стоят сильные, полноценные люди, а там – калеки, здесь – храбрые, там – трусы! Далее ничего, собственно, не произошло, кроме того, что какой-то юнец выкрикнул едкое словцо по адресу битиасовцев, отчего по всей толпе прокатился смех.

Тер-Айказун одним прыжком очутился в плотно сомкнутой массе и раздвинул ее руками, точно хотел добраться до самой сути низости, извлечь и проучить зубоскала. Клобук соскользнул с коротко остриженных седых, отливающих сталью волос. В глазах пылала ярость:

– Какой пес посмел это сказать? Что за мерзавцы хохочут?!

Он несколько раз ударил себя кулаком в грудь, чтобы хоть себя самого наказать и усмирить свою ярость. Затем в наступившей вновь тишине пошел к Арутюну Нохудяну и его пастве и, остановившись на некотором расстоянии, низко им поклонился и сказал своим звучным голосом проповедника:

– Память о вас будет для нас всегда священна. Да будет же свята и память о нас в ваших душах!

Габриэла Багратяна увлек неукротимый поток мыслей. Великое дело сопротивления принимало в его сознании все более четкие формы. А так как исход собрания был уже предрешен, он лишь вполуха слушал доносившиеся до него звуки. Его возбужденный мозг думал и наблюдал одновременно.

«Каким всепокоряющим исполином способен вдруг стать этот самый Тер-Айказун, который разговаривает с людьми потупив глаза».

Его внезапно осенила мысль: «А ведь это бесценное преимущество, что я буду бороться, имея за спиной человека. Пользующегося таким авторитетом. И пожалуй, это наше счастье, что добрый Нохудян и несколько сот небоеспособных людей отпали, На них падет важная задача: до последней минуты скрывать от заптиев наши планы и действия. Деревни не должны обезлюдеть. Турки не должны ни о чем догадываться, пока мы не будем во всеоружии».

В план Габриэла вплетались все новые детали.

Трезвый ум предков, прозорливость деда Аветиса обнаружились сейчас в их потомке, этом человеке не от мира сего, над которым, как над наивным идеалистом, всегда посмеивались дальние родственники- изворотливые коммерсанты.

Из каждого рассматриваемого в отдельности факта возникала целая сеть неизбежных и переплетающихся следствий, и каждая нить этой сети имела значение.

Его охватило чувство безмерной гордости”. Через три дня после нынешнего воскресенья, то есть в среду, согласно сообщению Али Назифа, сюда явится мюдир с подручными. Следовательно до среды все должно быть начерно готово. Настал час на деле испытать то, во что он верил всю жизнь, – убеждение, что дух всегда берет верх над материей, даже над такими особыми формами проявления материи, как насилие и случайность.

Неудивительно, что увлеченный своей творческой фантазией, упиваясь чувством самоутверждения, Багратян забыл о жене и сыне и даже не вникал уже в происходящее.

Однако то, что творилось сейчас вокруг него, было лишь пустой тратой времени. Выступило еще несколько ораторов из народа. Но что было Багратяну до пустых, косноязычных речей, когда главное уже решено? Все речи носили одинаково воинственный характер, никто не поднял голос в пользу противной партии.

Тер-Айказун дал всем ораторам высказаться, чтобы масса прониклась отважным духом борьбы.

Затем, пока слушатели еще не выказали усталости, он вышел вперед, прекратил словопрения и предложил приступить к выборам руководителей сопротивления. Делопроизводитель Йогонолукской общины обошел всех с корзиной, в которую голосовавшие бросали записки, эти избирательные бюллетени. Сразу же после этого учителя при участии Авакяна приступили в доме к подсчету голосов.

Наибольшее число голосов получил, естественно, Тер-Айказун. Вторым после него был доктор Алтуни, потом – семь мухтаров и трое приходских священников, за которых голосовали их общины. Затем шли аптекарь Грикор и некоторые учителя, в том числе, конечно, Шатахян и Восканян.

Габриэл Багратян получил приблизительно столько же голосов, сколько пастор Арам Товмасян. Из недолжностных лиц в Совет уполномоченных были избраны старик Товмасян и унтер-офицер сверхсрочной службы Чауш Нурхан. Много голосов получила и женщина – Майрик Антарам, что местным жителям было поистине в новинку. Но она решительно отказалась.

Шатахян огласил результаты выборов. Затем избранные уполномоченные вернулись в дом, чтобы определить состав совета. Габриэл велел Кристофору и Мисаку приготовить в большом селамлике все, что требовалось для заседания, а также закуску, вино и кофе.

Избиратели, за исключением женщин, которым нужно было позаботиться об оставленных дома детях, никуда не ушли и расположились в просторном саду. В Йогонолукскую лавку послали за съестным. Хозяин дома велел обносить народ водой, вином, фруктами и табаком. Вскоре в вечернем воздухе, словно ничего не произошло, разнесся гомон голосов, заклубился дым от сигарет и неторопливо раскуриваемых трубок.

Приверженцы пастора Нохудяна отправились в путь со своим духовным отцом, к себе, в Битиас. Это был молчаливый и печальный исход. Несколько юношей из их группы с ворот парка вернулись обратно и примкнули к расположившемуся огромным лагерем народу, в котором впервые, кажется, после долгого оцепенения пробудилась радость жизни. Теперь, в этот краткий миг между повседневным бытием и неописуемым дерзанием на душе у всех было несказанно легко. Почему? Потому что им предстояло не одно только страдание, но и в страдании и через страдание – подвиг.

Ночь Муса-дага быстро погасила июльские сумерки. Двурогая луна вынырнула рожками вверх из-за отвесных вершин Амануса на востоке и выплыла в открытое небо. Ворота виллы Багратянов были раскрыты настежь. Любопытные могли беспрепятственно ходить по парку. В большой гостиной собрались народные уполномоченные. Этот совет представителей народа – их было около двадцати – имел поначалу отнюдь не представительный вид. Старосты, священники, учителя из дальних деревень, впервые оказавшиеся в этом доме, сидели или стояли молча. Кое-кто из них, возможно, только сейчас осознал, в какое отчаянное предприятие они оказались втянуты неожиданным результатом великого схода. Габриэл Багратян сразу почуял неладное – душок уныния, что исходил от группы присутствующих. Нельзя было дать «опомниться» этим слабодушным, нельзя позволить высказать вслух все главные «если» и «но». Народ принял решение законным порядком, колебаниям нет больше места, надо укрепить волю к сопротивлению, чуть тлеющий огонь надо раздуть в яркое пламя. На Багратяна, как на хозяина дома, выпала обязанность положить конец этому бесцельному сборищу охладевших избранников народа, открыть совещание и ввести его в русло. Тут ему помогло преимущество, которое давало воспитание и приобретенный на Западе опыт. Габриэл сделал именно то, что нужно было сделать. Он торжественно обратился к Тер-Айказуну:

– Думаю, что выражу не только волю народа, собравшегося за стенами этого дома, который отдал вам, Тер-Айказун, большинство голосов, но и желание всех нас, здесь присутствующих, если скажу: мы просим вас возглавить нашу борьбу. Вам еще в мирное время было вверено дело руководства людьми, и вы по сегодняшний день самоотверженно исполняли эту обязанность в качестве духовного главы местных общин. Ныне богу было угодно расширить границы ваших обязанностей, дабы противостоять человеческой жестокости. Мы все дадим вам обещание, поклянемся, что при любом решении, которое мы принимаем, при любом мероприятии, которое мы предложим, будем беспрекословно повиноваться вашему решающему слову. Только ваш голос делает правомочными постановления Совета народных уполномоченных и тем самым возводит их в закон, обязательный для всего народа.

Небольшая речь Багратяна выразила общее мнение. Никому так не подходила роль верховного главы народа, как Тер-Айказуну. Против этой неопровержимой истины не посмел бы возразить, или даже украдкой состроить гримасу сам Грант Восканян. Речь Габриэла произвела приятное впечатление на тех, кто еще относился к нему с недоверием, как к чужаку. Этому приятному впечатлению способствовали два обстоятельства. Во-первых, были такие люди, которые вообразили, будто пришлый «франк» присвоит себе в силу своего западноевропейского превосходства роль верховного руководителя. Во-вторых – и это более важно, – выступление Багратяна, благодаря своей торжественной форме и своему правовому по направленности содержанию, заложило фундамент для всех предстоящих в будущем дел. Из его немногих слов совершенно незаметно вырисовывалась структура, конституция этого нового формирующегося общества.

В знак согласия принять возлагаемую на него обязанность и тяжелую ответственность Тер-Айказун молча осенил себя крестом. Отныне существовали две законных власти: Совет народных представителей и верховный глава народа, который хоть и участвовал в качестве председателя в этом Совете, но решения Совета лишь тогда приобретали силу закона, когда верховный глава народа их санкционировал.

Каждый из присутствовавших по очереди подходил к Тер-Айказуну и, как велит обычай, целовал ему руку, что было знаком уважения и в то же время обрядом, скрепляющим торжественную клятву. Только после этого церемониала все расселись по местам вокруг нескольких составленных больших столов. Габриэл Багратян положил перед собой военные карты и все чертежи. Авакян сел сзади, на тот случай, если он понадобится.

Габриэл взглядом попросил слова и встал.

– Друзья мои! Два часа назад зашло солнце, и взойдет оно через шесть часов. В нашем распоряжении всего лишь шесть часов быстротечного времени, для того чтобы завершить всю внутреннюю работу. Когда эта ночь минет и мы выступим перед народом, не должно быть больше никакой неопределенности. Наша воля должна быть выражена ясно и четко. Но вот что для нас является неотложной необходимостью: завтра на рассвете все, кто молод и силен, отправятся на Дамладжк рыть окопы. Прошу вас поэтому дорожить временем. К счастью для всех нас, я давно уже продумал все вопросы нашей обороны и могу доложить вам свои предложения. Полагаю, что при их обсуждении правильнее всего придерживаться той процедуры, что и при голосовании в общине. Итак, прошу Тер-Айказуна дозволить мне изложить мои планы…

Тер-Айказун опустил, по своему обыкновению, веки, что придавало его лицу усталое и страдальческое выражение.

– Послушаем Габриэла Багратяна.

Габриэл развернул самую красивую карту Авакяна.

– Нам предстоит решить тысячи задач, но если мы правильно их поймем, то все отдельные вопросы сведутся к двум важнейшим задачам. Первая и самая для нас святая – это борьба. Однако и вторая задача – внутренний распорядок нашей жизни – служит прежде всего целям нашей борьбы. Вот об этом я и хотел бы сейчас поговорить…

Пастор Арам поднял руку, прося разрешения подать реплику.

– Все мы знаем, что Габриэл Багратян лучше кого бы то ни было разбирается в военном деле, так как он офицер. Ему и руководить обороной…

Все разом подняли руки в знак согласия. Но Арам еще не завершил свою речь.

– Габриэл Багратян давно уже отдавал все свои силы плану обороны. Подготовка сопротивления, если мы доверим ее Багратяну, будет в надежных руках. Но для того, чтобы бороться, надо прежде всего жить. Предлагаю поэтому отложить обсуждение военного плана как такового, пока нам не станет ясно, каким образом и как долго может жить на Дамладжке народ численностью в, пять тысяч человек, отрезанный от мира.

Габриэл совсем было настроился выступить и теперь разочарованно бросил карту на стол.

– Мой доклад как раз затрагивает и этот вопрос, потому что на карту нанесено все, что должно удовлетворять жизненные потребности. Однако я готов выполнить желание пастора Арама и отложить объяснения, касающиеся организации обороны…

Доктору Петросу Алтуни не сиделось в его парламентском кресле. Ворча что-то себе под нос, он ходил взад и вперед, явно давая понять, что в час великого бедствия считает неуместным все эти обсуждения, подымания рук и словопрения, не мужское это дело – играть в бирюльки. Его суетливость и воркотня резко отличались от величественной безучастности аптекаря Грикора, который сидел словно прикованный и всем своим видом, казалось, вопрошал: «Когда же кончится это мучительно-варварское вторжение в мою жизнь и я снова буду без помехи предаваться единственно достойным меня высшим радостям бытия?»

А доктор, сердито шагая по комнате, вдруг проронил замечание, никакого отношения к делу не имевшее:

– Пять тысяч человек – это пять тысяч человек, а палящий зной и проливной дождь – это палящий зной и проливной дождь.

Габриэл, которому стоили немало бессонных ночей Котловина города, вопросы жилья, охраны здоровья и устройства детей, по-своему отозвался на замечание доктора:

– Было бы целесообразно поселить в одном месте хотя бы детей от двух до семи лет. Так легче будет их защитить.

Тут Тер-Айказун, хранивший до сих пор молчание, оживился и очень решительно отверг идею Габриэла:

– То, что нам сейчас посоветовал Габриэл Багратян, положило бы начало опаснейшему беспорядку. Мы не вправе разъединять то, что соединили бог и время. Напротив! Крайне необходимо, чтобы отдельные общины, да и отдельные семьи, были, насколько позволит место, на известном расстоянии друг от друга. Каждая группа кровно связанных между собою людей должна иметь свое собственное пристанище; каждая деревня – свое собственное место обитания. Мухтары будут, как всегда, нести перед нами ответственность за своих людей. Условия, к которым мы здесь, в долине, привыкли, должны как можно меньше меняться.

Возгласы одобрения со всех сторон, что в какой-то мере означало для Багратяна поражение. Тер-Айказун гарантировал представителям народа близкие к привычному быту условия существования. Несчастные выслушали это с полным удовлетворением. Ибо для крестьянина все ужасы бытия, какие только могут свалиться на человека, выражены в одном слове: «Перемена».

Но Габриэл так быстро не сдался. Он пустил по рукам карту с нанесенной на ней «Котловиной города». Каждому были знакомы эти огромные пастбища, куда выгоняли общинный скот. Что эти просторные, покрытые травой, без единого камешка луга больше всего годились для лагеря, было ясно всем. Места на них хватило бы не для тысячи, а для двух тысяч семейств.

Габриэл ловко сманеврировал, пойдя навстречу желаниям Тер-Айказуна. Разместить семьи и общины согласно предложению нашего председателя, сказал он, очень легко. Сам он разделяет мнение Тер-Айказуна. Однако же надо принять во внимание, что не каждая из тысячи семей в состоянии вести самостоятельное хозяйство и ей никак не обойтись без поддержки большого, обобществленного хозяйства. Учесть хотя бы экономию на продуктах питания и топливе, говорил Габриэл, выгоду от освободившихся рабочих рук! Да кроме того, нет другой возможности продержаться сколько-нибудь долгое время, если самым строжайшим образом не упорядочить убой скота, распределение хлеба и муки, выдачу козьего молока детям и больным. Несмотря на присущую семейной жизни всяческую обособленность, нельзя не затронуть деликатный вопрос о собственности. Так же как он, Багратян, добровольно отдает в распоряжение общества все свое имущество, а именно то, что поддается использованию и транспортировке: весь свой скот, имеющийся в хозяйстве, все пригодные для употребления запасы продовольствия, – точно так же должен будет каждый отдать свое добро во всеобщее пользование. Обстановка настоятельно требует обобществления собственности. Не может ведь каждая семья сама резать своих овец; молоко, например, должно доставаться тем, кто в нем нуждается, а не упитанным, крепким людям, у которых по воле случая имеется несколько коз. Если же кое-кто, может быть, думает, что на Дамладжке купит за деньги какое-либо преимущество, то это напрасные мечты. Как только общины перейдут на лагерное положение, деньги теряют всякую ценность. А меновая торговля будет строго преследоваться, так как отныне всякое имущество становится народным достоянием и служит борьбе ради спасения жизни. Тот, кто сегодня и навсегда осознает, что депортация лишит нас не только достояния, тот, право же, найдет, что требования, диктуемые жизнью на Муса-даге, – сущая мелочь.

Однако тут же обнаружилось, что Габриэл Багратян глубоко заблуждался, выступив с этим справедливым предложением. В те же мужицкие головы, в которых всего лишь несколько часов назад сидела твердая убежденность, что всех их ждет смерть, в эти же самые головы теперь никак не укладывалась мысль, что их имущество перестанет быть их собственностью. Лица мухтаров помрачнели. Но упорствовали они не оттого лишь, что теряли свое добро, – оттого еще, что их раздражал в речи Габриэла ее жестко авторитарный, «европейский» тон. Товмас Кебусян выступил – говоря, он усиленно косился в сторону Тер-Айказуна – с пространной речью:

– Наш пастырь знает, я всегда по мере сил был благотворителем и никогда не отказывался вносить свою долю в пользу бедных, церкви и школы. И эта моя доля постоянно была самой большой во всей нашей округе. А ежели устраивали сбор пожертвований для наших соотечественников на севере и на востоке, то мое имя постоянно ставили в начале списка, так что мне приходилось вносить даже в убыточные годы самое крупное пожертвование. Говорю это не из хвастовства. Нет, нет, я и не думаю хвастаться…

Тут Кебусян потерял нить и потому еще несколько раз заверил слушателей в своей скромности.

– Я, правда, не отрицаю: из овец, что пасутся на выгоне, мои всех лучше, и их больше. А почему они у меня такие? Потому что я понимаю толк в овцеводстве. Потому что много повидал на своем веку… А теперь я, изволите видеть, вдруг не должен иметь собственных овец, или иметь столько же, сколько какой-нибудь резчик, который знает толк лишь в дубе да орехе, или нищий какой-нибудь…

– Или учитель, как я. – ехидно вставил Восканян в монотонную речь мухтара. Молчун и в этот скорбный день нарядился в свой серый сюртук милорда с картинки, в котором надеялся перещеголять безукоризненно элегантного мосье Гонзаго. Тщеславие Восканяна было силой, способной устоять даже перед приказом Талаата-бея о депортации.

Реплика Восканяна подзадорила других сельских старост: они один за другим выступили в защиту собрата и против обобществления частной собственности. Немедленно завязался спор, отнявший немало времени и уж потому бесплодный, что ни один из этих мужиков не был в состоянии найти иной путь, кроме предложенного Багратяном. Словопрения служили только поводом высказать недовольство.

Некоторое время Тер-Айказун выжидал. Его беглый взгляд, брошенный на Габриэла, казалось, наставлял: «Этим людям с осторожностью нужно преподносить даже самое очевидное». Затем он прервал говорильню:

– Мы уйдем на гору и будем там жить. Многое само собою наладится, так что толковать об этом пока незачем. Было бы лучше, если бы вы, мухтары, подумали о насущном: удастся ли нам доставить наверх, на гору, потребное количество запасов? На сколько недель их хватит? Есть ли возможность их пополнить?

Тогда Арам Товмасян внес новое, весьма разумное предложение. Три вопроса Тер-Айказуна, сказал он, это вообще самое существенное. От ответа на эти вопросы зависит все. Но ответ не может быть дан на заседаниях. Это дело мухтаров, они должны собраться и, подсчитав пищевые запасы, составить отчет и план распределения. Предложение это распространяется и на все остальное, не только на проблему питания. Большой совет, который здесь собрался, организация малоподвижная. Сейчас не до речей и дискуссий, надо работать. Поэтому он, Арам Товмасян, предлагает выделить несколько отдельных жизненно важных проблем и для каждой из них создать комитеты. Во главе каждого такого комитета будет стоять один человек, назначаемый Тер-Айказуном. Все эти, так сказать, председатели комитетов образуют затем свой, более узкий совет, в чьих руках и будет непосредственно сосредоточено управление всеми делами. Есть пять основных вопросов. Первый – оборона. Второй – это сфера права и морали, ею ведать достоин только Тер-Айказун. Третий касается внутреннего распорядка, потом следует все, что имеет отношение к здоровью и болезни людей, и, наконец, – дела различных общин, поскольку эти дела имеют отношение к обществу в целом.

Габриэл с восторгом поддержал предложение молодого пастора, и даже доктор впервые проявил признаки одобрения.

Никто не возражал. Тер-Айказун тотчас же провел поправку к конституции, внесенную Арамом, ибо, как и он, не терпел пустословия, неизбежного на многолюдных сборищах.

Габриэлу Багратяну, как военачальнику, были приданы Чауш Нурхан, учитель Шатахян и двое молодых людей, которых Габриэл отобрал сам. Арам Товмасян тоже вошел в комитет обороны. Но и Габриэл Багратян был введен в состав комитета по делам внутреннего распорядка, возглавленного Арамом. Этот комитет нес ответственность за все, что было связано с питанием и распределением пищевых продуктов. Поэтому членами его были избраны Товмас Кебусян и остальные мухтары.

Особое назначение получил Товмасян-старший – строительный подрядчик: в его ведении находилось жилищное строительство. О том, что доктора Алтуни и невозмутимого аптекаря обязали организовать комитет по делам здравоохранения, можно было бы и не упоминать. В общем и целом распределение обязанностей прошло удачно. Отдельные группы должны были по мере возможности в ближайшие часы взяться за дело. К утру предполагалось созвать короткое совещание большого совета, чтобы подытожить и утвердить сделанное. Мухтары спустились в сад, чтобы тут же на месте поговорить с крестьянами и выяснить, как обстоит дело с запасами продовольствия. Габриэл решил присоединиться к ним позже и с их. помощью составить из самых молодых и крепких мужчин первую партию землекопов, с которыми он, чуть рассветет, начнет рыть большой окоп у Северного седла.

А покамест он, вооружившись картами, с большим увлечением излагал Тер-Айказуну, Араму и другим свой план обороны. Даже аптекарь Грикор проявил любопытство и подошел поближе к Габриэлу. Лишь один человек остался в стороне, скрестив руки на груди, – это был, конечно же, Грант Восканян. Угрюмый учитель сегодня снова чувствовал себя униженным. Его опять обошли: при распределении обязанностей не дали никакой руководящей роли, хоть сколько-нибудь сносной, второстепенной роли начальника. Шатахяна, его коллегу, ввели в комитет обороны, а Восканяна Тер-Айказун по своей лютости заставляет проводить занятия с детьми в школе якобы для поддержания дисциплины. И все от зависти: священник мстит Гранту Восканяну за то, что общины оказали уважение своему поэту, подали за него несколько сот голосов. Он было уже вознамерился с холодно-надменным видом удалиться. Но Молчуна осенила гордая мысль, что избравшие его люди только на него и уповают; к тому же он больше досадит священнику, если останется.

В первом часу ночи совещание пришлось внезапно прервать. Как часто бывает в подобных случаях, забыли о том, от чего зависело все будущее мусадагцев. Пятьдесят винтовок и двести пятьдесят карабинов еще покоились в могилах на сельском кладбище. Их надо было незамедлительно эксгумировать и вместе с боеприпасами перенести за ночь на Дамладжк. Хотя Габриэл не сомневался в достоверности сообщения Али Назифа, не исключено было все же, что в ближайшие сутки может нагрянуть вновь назначенная команда заптиев и устроить повальный обыск на предмет конфискации оружия. Совет отрядил шесть человек для спасательной операции, и они поспешили на Йогонолукское кладбище; находилось оно за деревней по дороге в Абибли. Впереди шел пономарь с фонарем, за ним – Тер-Айказун с Чаушем Нурханом и приходским священником из Абибли. Шествие замыкали двое могильщиков.

Оружейный мастер позаботился, чтобы ружья захоронили в могилах, выложенных кирпичом. Запеленатые в тряпки, переложенные соломой в герметически закрытых гробах, они нетерпеливо ждали часа своего отважного воскресения.

С месяц тому назад Нурхан навестил их ночной порою и при свете факела устроил им смотр, которым остался вполне доволен. Ни один затвор не заржавел, нимало не пострадали и боеприпасы. Нынче ночью эти увесистые ящики, числом пятьдесят, навсегда покинут свои могилы.

То была нелегкая работа. А так как рук не хватало, то и Тер-Айказун скинул рясу и пошел на подмогу. Попозже из деревень пригнали несколько лохматых местных ослов, и к утру через пустынные окрестности Азира и Битиаса, по направлению к горному перевалу на севере, потянулся таинственный караван, ведомый Нурханом.

Только за час до восхода солнца вернулся Тер-Айказун на виллу Багратянов. Сад стал похож на огромное поле сражения, усеянное мертвыми телами. Ни один из жителей Йогонолука не ушел домой. Тер-Айказун, точно полководец шествующий среди мертвецов, переступал через неподвижные тела спящих.

Члены комитетов, непрестанно подогреваемые энергией Багратяна, завершили свою работу. В грубых чертах установлены были условия борьбы и существования. Уже записаны имена бойцов военных отрядов, приблизительно подсчитано, количество и сорта продуктов питания. Затем предусматривалось построить палаточный город, лазарет и барак побольше – для руководства. По возвращении Тер-Айказуна Большой совет собрался снова. Габрнэл кратко доложил главе сопротивления о принятых решениях. Ему удалось осуществить, при деятельной помощи Арама Товмасяна, почти все свои замыслы. Тер-Айказун утвердил все пункты не поднимая век и с отсутствующим видом, словно бы не слишком верил, что новую жизнь можно построить резолюциями.

И свечи и люди догорели почти дотла. И все же глаза людей отражали по-прежнему возбуждение, но не усталость. Но чуть занялся божественный день, воцарилась глубокая тишина. Люди смотрели в окно на розовый бутон зари, который неторопливо, лепесток за лепестком, распускался перед ними. До странности расширенные, блестели зрачки. В предутреннем сумраке комнаты слышалось только шуршание карандашей по бумаге: Авакян и общинный письмоводитель заносили важнейшие решения в протокол. Когда же расплавленное золото солнца залило комнату, хозяин дома нарушил безмолвие:

– Полагаю, этой ночью мы выполнили свой долг и ничего не забыли…

– Нет! Одно вы забыли, и притом самое главное!

Тер-Айказун сказал это не вставая; мощный звук его голоса вернул собравшихся было уходить людей. Он вскинул на них глаза. И сказал, отчеканивая каждый слог:

– Алтарь!

Затем хладнокровно и деловито пояснил, что в центре нового городка нужно соорудить большой деревянный алтарь – священное место богослужений и молитв.

В пять часов утра солнце стояло уже высоко. Габриэл поднялся наверх, в комнату Жюльетты. Он застал там нескольких человек, которые бодрствовали всю ночь вместе с госпожой Багратян. Стефан, несмотря на мольбы и приказания матери, не лег в постель. Он лежал на диване и крепко спал. Жюльетта укрыла его одеялом. Сама она стояла у распахнутого окна, спиной к окружающим. Казалось, каждый в этой светлой комнате сейчас совсем один, наедине с собой. Искуи сидела не шевелясь подле спящего мальчика. Овсанна Товмасян, которая пришла в дом Багратянов под утро гонимая страхом, сидела в кресле, глядя перед собой невидящим взглядом. Майрик Антарам, меньше всех утомленная треволнениями этой ночи, стояла у раскрытой двери, прислушиваясь к гулу голосов, доносившихся с совещания. Но был в комнате и мужчина – мосье Гонзаго Марис составил компанию дамам в эту долгую ночь. Хотя на него сейчас никто не смотрел, он был, кажется, единственным человеком, не замкнувшимся в себе. Его тщательно расчесанные на пробор волосы блестели, словно им были нипочем ни вчерашние события, ни «очное бдение. Внимательные, пожалуй даже слишком внимательные, бархатные глаза Гонзаго поглядывали из-под бровей, сходившихся тупым углом, то на одну, то на другую женщину. Похоже было, что он стремится угадать по этим мертвенно-бледным в предутреннем свете лицам их желания и с рыцарской готовностью исполнить.

Габриэл шагнул было к Жюльетте, но остановился и взглянул на Гонзаго.

– Это точно, что у вас американский паспорт?

На губах молодого грека промелькнула веселая и чуть презрительная усмешка.

– Вам угодно посмотреть мой паспорт? Может, и журналистскую карточку?

Вызывающе небрежным жестом он поднес пальцы к боковому карману пиджака. Но Габриэл этого не заметил. Он взял Жюльетту за руку. Рука была не только холодна, она была словно мертвая. Зато светились жизнью глаза. В них было все: отчужденность и близость, прилив и отлив, как всегда во время их ссор. Ноздри ее раздувались. Как знаком ему этот признак ожесточения! Впервые за последние сутки на него надвинулась мгла усталости. Он пошатнулся. Душа его была опустошена. Они не отрывали глаз друг от друга, эти мужчина и женщина…

Где была сейчас жена Габриэла? Он по-прежнему чувствовал ее руку в своей – бесчувственную, точно фарфоровую, но сама Жюльетта от него ускользнула – и как далеко! И сколько же дней до нее идти?

Но не только она ежесекундно отдалялась от него на какое-то безмерное расстояние – он и сам уходил от нее все дальше. Его тоже стремительно уносило прочь. Он видел перед собою большое, прекрасное тело Жюльетты, такое близкое и такое родное. Тысячи раз обнимал его Габриэл. Все тело ее помнит его поцелуи: эта высокая шея, плечи, груди, бедра, колени, ноги, даже пальцы ног. Это тело носило его сына, Стефана, страдало ради продолжения рода Багратянов. А теперь? Габриэл не узнавал его. Образ ее наготы исчез из его памяти. Это ведь все равно что забыть свое имя! Но мало того, что перед ним стояла какая-то французская дама, с которой он когда-то жил, – дама эта была его врагом, была по ту сторону, она тоже была в совете нечестивых, хоть она и мать армянина.

К горлу его подкатило что-то большое, круглое, он не сразу понял, что это. Он с трудом проглотил этот комок, и вместо рыдания у него вырвался стон:

– Нет… Это невозможно… Жюльетта…

Она со злобным лукавством наклонила голову набок:

– Что невозможно? Что ты хочешь этим сказать?

Он смотрел в окно на буйство заревых красок. И не различал цвета. И потому что ему много часов подряд пришлось говорить по-армянски, французский язык, обидевшись, ретировался из его памяти.

Он заговорил запинаясь, с резким армянским акцентом, от чего

Жюльетта и вовсе заледенела.

– Я хочу сказать… Ты имеешь право… Я думаю… Ты не должна в это втягиваться… Как ты могла? Помнишь тот давний наш разговор?.. Я не могу этого допустить… Ты должна уехать… Ты и Стефан…

Жюльетта, казалось, взвешивала каждое слово:

– Я очень хорошо помню этот разговор… Как это ни чудовищно, я обречена разделить вашу судьбу… Так я тогда и говорила…

Никогда она не произносила таких слов. Но ему было уже все равно. Она бросила мрачный, укоризненный взгляд на Овсанну и Искуи, точно это они виновны в ее несчастье.

Габриэл дважды провел рукой по глазам; он снова стал мужчиной и вожаком, каким был прошлой ночью.

– Есть выход для тебя и Стефана… Не легкий и не безопасный… Но у тебя ведь сильная воля, Жюльетта…

Взгляд ее стал вдруг острым, настороженным. Так смотрит вспугнутый зверь перед тем, как огромным прыжком пронесется, минуя опасность, навстречу свободе. Так, быть может, изготовились к прыжку все ее импульсы к бегству. Но едва Габриэл снова заговорил, лицо ее из напряженно-выжидательного стало опять неуверенным, обиженным, злым.

– Сегодня или завтра Гонзаго Марис нас покинет, – сказал Багратян непререкаемым тоном командира. – У него американский паспорт, что при нынешних обстоятельствах – неоценимое счастье. Вы, Гонзаго, конечно, не откажетесь сопровождать мою жену и Стефана до места, где они будут в безопасности. Возьмете охотничьи дрожки. Теперь лето, так что дороги более или менее проходимы. Кроме того, вы получите запасные колеса и всех четырех лошадей. Кристофор поедет с вами, сядет рядом с кучером. Пусть и эти два человека спасутся, помогая вам. До Арзуса, если ехать через Сандаран и Эль-Магаран, только пять-шесть часов езды; я исхожу из того, что вам придется большую часть пути ехать шагом. А пятнадцать английских миль вдоль побережья от Арзуса до Александретты – пустяки, так как по пляжу вы можете часами ехать рысью. В Арзусе есть, вероятно, небольшая воинская часть. Марису ничего не стоит припугнуть тамошнего онбаши своим американским паспортом…

В комнату вошел Кристофор – справиться, какие распоряжения последуют от хозяйки.

Габриэл спросил его напрямик:

– Скажи, Кристофор, можно ли за десять часов доехать на лошадях через Арзус до Александретты?

Управляющий изумился:

– Эфенди, это зависит от турок.

Голос Багратяна стал резче:

– Я тебя не об этом спрашиваю, Кристофор. Я спрашиваю тебя совсем о другом: берешься ли ты доставить в Александретту ханум, моего сына и этого американского господина?

На лбу Кристофора, который выглядел стариком, хоть ему было всего сорок лет, выступили капли пота. Было неясно, что привело его в такое волнение, – страх ли перед опасным делом или внезапно возникшая надежда на спасение. Он переводил взгляд с Багратяна на Гонзаго. Затем лицо его дрогнуло в полуулыбке, выдавая дикую радость. Но он тотчас согнал ее с лица – то ли из уважения к Багратяну, то ли,

чтобы себя не выдать.

– Берусь, эфенди! Если у этого господина американский паспорт, то заптии ничего нам не могут сделать.

Получив такое заверение, Габриэл послал Кристофора на кухню с приказом повару приготовить завтрак для всех, да поосновательнее. Затем продолжал объяснять Гонзаго его задачу. К сожалению, в Александретте нет американского консула, только германский и австро-венгерский вице-консулы. Габриэл давно уже навел справки о них. Фамилия германского консула – Гофман, австрийского – Бельфанте; оба они – благожелательные европейские коммерсанты, на их помощь вполне можно рассчитывать. Но так как Германия и Австро-Венгрия – союзницы турок, то с консулами нужно быть очень осторожными.

– Вам придется придумать какую-нибудь историю… Пусть Жюльетта будет швейцарской подданной, паспорт свой она будто бы потеряла во время дорожной катастрофы… Вице-консулы должны будут раздобыть для вас у коменданта города пропуска для проезда по железной дороге… В ближайшие дни путь на Топрак-Кале откроется… Гофман и Бельфанте наверняка знают, берет ли взятки комендант… А если берет, то все в порядке!

Все эти инструкции для побега Габриэл сотни раз обдумывал, взвешивал в бессонные ночи, отбрасывал, изменял и снова принимал. Он придумал множество вариантов побега: один – через Алеппо, конечной целью других был Бейрут. Однако его отрывистые фразы звучали так, словно все это только сейчас пришло ему в голову. Жюльетта не сводила с него недоуменных глаз; казалось, она ни единого его слова не понимает.

– Вам надо будет придумать убедительную историю, Марис! Не так-то просто правдоподобно изобразить дорожную катастрофу и потерю паспорта… Но не это самое главное, Жюльетта… Главное, что у тебя бесспорно европейская внешность, тебя не примут за нашу. В этом – твое спасение… Тебя сочтут авантюристкой, в худшем случае – даже политическим агентом. Это неизбежно, у тебя из-за этого будут неприятности, на твою долю, возможно, выпадут страдания… Но что они по сравнению с нашими страданиями! Ты должна постоянно помнить о своей цели: «Прочь отсюда! Прочь от проклятых богом людей, вместе с которыми я страдаю безвинно!»

Когда он произнес эти слова – они вырвались как вскрик, – лицо его утратило свое деланно спокойное выражение.

Жюльетта попятилась, как будто и впрямь готова была исполнить наказ мужа. Гонзаго неслышно сделал маленький шажок к ним обоим. Может быть, это означало, что он готов к услугам, не хочет только этого показывать, чтобы не ускорить развязку.

Свидетели этой сцены замерли на своих местах, стараясь стать по возможности незаметней. Но Габриэл быстро овладел собой.

– По дороге вам все чаще будут встречаться военные патрули… Вам придется давать взятки железнодорожной охране на каждом перегоне… Это большей частью пожилые люди, они привыкли к старому укладу и ничего общего с Иттихатом не имеют… Если вы сядете в поезд, то половина дела сделана… Трудности предстоят ужасные… Но с каждой милей, приближающей вас к Стамбулу, будет легче. И вы непременно попадете в Стамбул, хотя бы это длилось недели… Там, Жюльетта, ты сразу же пойдешь к мистеру Моргентау… Помнишь его? Американский посол…

Габриэл вынул из кармана конверт, торжественно запечатанный печатью. Даже это, составленное им завещание, он несколько недель таил от Жюльетты. Он молча протянул конверт. Жюльетта медленно завела руки за спину. Он кивнул на видневшийся в окне Муса-даг, точно расплавленный под лучами горячего утреннего солнца.

– Мне пора туда… Начинается работа… Я сегодня вряд ли приду домой…

Протянутая рука с конвертом опустилась. «Слезы? Почему? И Жюльетта их не сдерживает, – удивился Габриэл. – О ком она плачет? О себе? Обо мне? Что это, прощание?» Он чувствовал ее муку, но саму ее не узнавал. Он оглянулся на безмолвствующих свидетелей, которые по-прежнему сидели затаив дыхание, боясь помешать развязке.

Габриэл тосковал по Жюльетте, а до нее был один только шаг. Он сказал, ясно и четко выговаривая слова, как человек, который вынужден по телефону, через разделяющие их страны, исповедаться перед любимым существом:

– Я знал, что это будет, Жюльетта… И все же не думал, что это будет так… Между нами…

Ответ прозвучал глухо, как из пропасти, зло и без слез:

– И ты в самом деле считаешь меня на все это способной?!

Никто так и не узнал, когда Стефан проснулся и что он слышал и понял из разговора родителей. Только Искуи в испуге вскочила.

Жюльетта знала, какое глубокое и трепетное чувство связывает Габриэла с сыном, и часто удивлялась этому. Стефан, обычно шумливый и порывистый, в присутствии Габриэла умолкал. Но и Габриэл в обращении с сыном был поразительно сдержан, суров и немногословен. Долгая жизнь в Европе приглушила в сознании обоих Багратянов память об азиатском укладе жизни, однако же не погасила ее. (В семи мусадагских деревнях сыновья, даже пожилые, целовали отцу руку – каждое утро и каждый вечер. В старозаветных семьях отцу за столом прислуживал вместо женщин старший сын. И сам отец по старинному обычаю оказывал старшему сыну уважение, строгое и нежное, потому что каждый из них понимал: оба они – смежные ступени на сумрачной лестнице вечности.) Разумеется, отношения между Габриэлом и Стефаном носили не такую, издревле сложившуюся форму. Чувство это проявлялось скорее в некой скованности, которая их и сближала, и отдаляла. Точно так же относился к своему отцу и Габриэл. В его присутствии он тоже бывал натянут, его не покидало чувство торжественного напряжения, он никогда не осмеливался ни приласкаться к отцу, ни сказать ему нежное слово. Вот почему так поразил Габриэла крик Стефана, узнавшего, что им грозит разлука. Мальчик сбросил с себя одеяло, кинулся к отцу и крепко обхватил его руками:

– Нет, нет, папа!.. Не отсылай нас! Я хочу остаться с тобой… Остаться с тобой…

Что же прочел отец в миндалевидных глазах сына? Не упрямство ребенка, чью жизнь мы отваживаемся предопределять, а страстную волю сложившегося человека, законченную судьбу, уже не поддающуюся ничьему влиянию. Стефан так вырос и возмужал за эти дни. Но этим наблюдением не исчерпывалось все, что прочел отец в глазах сына. Он слабо возражал:

– Нам предстоит не детская игра, Стефан…

Вопль страха сменился упрямым требованием:

– Я хочу остаться с тобой, папа! Я не уеду!

«Я, я, я!» Жюльетта почувствовала ревность и зависть. Ах эти двое! До чего же они армяне! И как стоят друг за друга! Ее ни во что не ставят!

Но ведь это и ее ребенок, не только Габриэла. Она не желает его потерять. Если она сейчас же не защитит свое право на ребенка, она его потеряет.

Жюльетта решительно шагнула, почти рванулась к мужу и сыну. Схватила Стефана за руку, хотела привлечь его к себе.

Но Габриэл понял ее по-своему: Жюльетта с ним. «И ты в самом деле считаешь меня на это способной?!» За этими злыми словами скрывалась неуверенность. Порывистый шаг Жюльетты был для Габриэла шагом, означавшим, что она решилась. Он притянул ее к себе, обнял обоих – жену и сына.

– Помоги нам Христос! Может, правда, так лучше…

Успокаивая себя этими словами, он вдруг почувствовал тайный ужас, как если бы призываемый Спаситель в ту же секунду захлопнул врата спасения перед Жюльеттой и Стефаном.

И прежде чем его жест стал настоящим объятием, Габриэл разомкнул руки, повернулся и пошел к двери. Но на пороге остановился:

– Само собой разумеется, Марис, в вашем распоряжении одна из моих лошадей – для вашей поездки.

Любезная улыбка на лице Гонзаго стала еще более подчеркнутой.

– Я бы с благодарностью принял ваше великодушное предложение, если бы у меня не явилось другое желание. Прошу вас, позвольте мне разделить с вами жизнь на Муса-даге. Я уже говорил об этом с аптекарем Грикором. Он спросил от моего имени его преосвященство Тер-Айказуна, и тот не отказал мне в моей просьбе…

Багратян с минуту подумал.

– Надеюсь, вы понимаете, что потом вам не поможет ваш безукоризненный американский паспорт?

– Я живу здесь так долго, что мне нелегко будет со всеми вами расстаться. И кроме того, у меня, как у журналиста, есть и другая цель. Едва ли найдется второй такой материал для человека моей профессии.

Что-то в его облике вызывало в Габриэле неприязненное чувство, пожалуй даже отталкивало. Он попытался найти повод отклонить просьбу молодого человека:

– Вопрос в том, сумеете ли вы использовать ваши очерки.

Гонзаго ответил, обращаясь уже не к одному Багратяну, а ко всем в этой комнате:

– Мне не раз в жизни случалось убеждаться, что у меня дар предвидения. Вот и сейчас я твердо предсказываю, что ваше дело, господин Багратян, кончится для всех вас хорошо. Правда, я основываюсь только на своей интуиции. Но я доверяю этому чувству.

Взгляд его бархатных глаз переходил от Овсанны к Искуи, от Искуи к Жюльетте и наконец остановился на лице француженки. Казалось, бархатные глаза Гонзаго спрашивали, находит ли мадам Багратян его доводы убедительными.