logo
Гриненко

Литература

О золотом веке ...Нашли правильный путь поэты века Августа, римской литературы имена которых соединены с представлением о расцвете римской поэзии. Это были, главным об­разом, в хронологическом порядке: драматург Варий (75 год до Р.Х. — 14 год до Р.Х.), эпик Вергилий (70 год до Р.Х. — 19 год до Р.Х.) и лирик Гораций (65 год до Р.Х. — 8 год до Р.Х.), знаменитый триумвират... Вергилий Марон, ласковая, но пассивная натура, охотно подчинял свое творчество указаниям извне: его первый покровитель, Азиний Полли-он, приохотил его написать..., свои десять «эклог» и среди них — таин­ственную четвертую, которая в Средние века была понята как про­рочество о Спасителе и доставила своему автору славу и пророка, и чародея. Затем второй покровитель, Меценат, внушил ему мысль во­зобновить дело Гесиода... и дать римлянам на более широком основа­нии поэму о земледелии («Georgica» в четырех книгах), которая бы посодействовала желанию государя воскресить эту столь нужную дея­тельность в загубленной латифундиями Италии; наконец, сам Август потребовал от поэта национального эпоса, и Виргилий, соединяя «Или­аду» и «Одиссею», написал свою поэму о странствиях и войнах Энея, косвенного основателя Рима... и родоначальника Юлиев Цезарей. Эта

313

«Энеида» стала венцом римской поэзии: никогда ни до, ни после не ус­лышали такого звучного и сильного стиха, чарующего еще до про­никновения в его смысл. Самостоятельнее и разнообразнее была дея­тельность Горация Флакка... Его лирика объективнее... и в то же время разнообразнее: гражданские оды чередуются с философскими, застоль­ными, любовными; дивный язык, выражающий наибольшую полноту содержания при наименьшем количестве слов, приправлен неподра­жаемой мелодичностью стиха. В преклонном возрасте поэт вернулся к гекзаметру и написал свои «Послания»... на моральные и литератур­ные темы...;

Рядом с этим триумвиратом ново-классической поэзии мы видим ряд даровитых поэтов, продолжающих творить в духе александриниз-ма; из них выдаются Тибулл, Проперций и особенно Овидий. Первые два — исключительно элегические поэты; содержание их элегий — пре­имущественно любовь... Но известнее обоих Овидий Назон (43 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), всеобщий любимец благодаря легкости своего стиха, который кажется восковым в сравнении с мраморным стихом Вергилия. И он вначале был элегическим поэтом; ...он возымел дерз­кую мысль оставить в назидание потомству саму «Науку любви» — легкомысленной и сладострастной. Этим он навлек на себя немилость Августа; тщетны были его попытки восстановить свое доброе имя бо­лее серьезными поэмами: эпическими «Метаморфозами» в пятнадца­ти книгах, в которых он нанизывает миф на миф, прослеживая мотив превращения (героя или героини в зверя, птицу, растение, скалу и т.д.) чуть ли не через всю греческую мифологию, и элегическим «Месяце­словом»..., в котором он дает поэтическое описание римских праздни­ков и памятных дней...

Таково было поэтическое наследие века Августа; но и позднее по­эзия не иссякала... Домициан нашел достойного поэта в лице Марциа-ла, превзошедшего в лести все слышанное до тех пор; и все же нельзя отказать этому вечно заискивающему клиенту в сильном поэтическом таланте, благодаря которому его «эпиграммы» — одна из самых инте­ресных книг, завещанных нам древностью, поныне непревзойденный образец этой трудной и взыскательной отрасли поэзии. Последним крупным римским поэтом нашей эпохи был Ювенал, писавший при Траяне свои сатиры, содержание которых, однако, навеяно пережитым им тяжелым домициановским гнетом...

Значительно богаче развитие прозы, и притом на обоих языках. ... «Золотой век» римской прозы, начавшийся при Цицероне, продолжа­ется при Августе и дает своего последнего представителя в лице Тита Ливия (59 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), автора первой художествен­ной истории Рима ad urbe condita (от основания города. — Сост.) до его эпохи в ста сорока двух книгах (сохранились 1—10 и 21 —45)... Пос­ле смерти Августа начинается «серебряный век» римской прозы, отме-

314

ченный красочностью и эффектностью стиля; его лучшим представи­телем был при Траяне гениальный стилист и психолог Корнелий Та­цит (55—120 годы). Из его сочинений самыми крупными были «Annales» (то есть история прошлого, шестнадцать книг) и «Historiae» (то есть история современности, около четырнадцати книг); нам от первого со­хранено около двух третей, от второго — около одной трети... Сказан­ное об историографии этой эпохи вообще... относится также и к Таци­ту, он дает преимущественно историю императоров и окраинных войн; но при изложении первой он обнаруживает столько проникновеннос­ти и знания человеческого сердца, что мы забываем об остальном. Мы поныне смотрим на историю ранней империи его глазами, а глаза у него были зоркие, проницательные и, что бы ни говорили его критики, бес­пристрастные... Его стиль — прямая противоположность цицеронов­скому: сжатый, намеренно несимметричный, богатый пленительными недоговоренностями и красноречивыми умолчаниями; его создал гнет домициановской эпохи, так же как стиль Цицерона — республикан­ское свободоречие...

После Тацита историография быстро падает. С Адриана начинается как возрождение эллинизма, так и «бронзовый век» в римской литера­туре. На его пороге стоит еще Светоний с его биографиями двенадцати императоров до Домициана; все же он обнаруживает более интереса к скандальной хронике двора, чем к серьезной истории. Следующие им­ператоры (с Адриана до конца смуты) представлены в еще более жалких биографиях...

Философская проза, как это естественно, еще более истории за­печатлена морализмом; особую деятельность проявляют школы сто­ическая и академическая. Там мы имеем так называемый новый сто­ицизм исключительно этического характера, представленный очень крупными писателями — Сенекой, Эпиктетом и Марком Аврелием; из них первый писал по-латыни...., оба других — по-гречески... От Марка Аврелия мы имеем его размышления «Наедине с собой», ве­личавый памятник этой величавой души, строгой к себе и ласковой к другим, всецело проникнутой самоотвержением истинно царско­го служения долгу. Академическая школа, хотя и не афинская, дала нам Плутарха Херонейского, многочисленные трактаты которого, дышащие духом гуманности, дают нам прекрасное отражение и бла­городной души своего автора, и всей его мягкой,и участливой эпо­хи. Моралист по призванию, Плутарх остается моралистом и в роли историка; его вышеназванные биографии, числом пятьдесят, разби­рают в попарном сопоставлении деятелей греческой и римской ста­рины (Тесея и Ромула, Фемистокла и Кориолана, Александра и Це­заря, Демосфена и Цицерона и т.д.), освещая должным светом их и добрые и злые деяния...

(Зелинский Ф.Ф. История античной культуры. С. 333—338)

315

Из «Любовных Овидий Публий О. Назон (ок. 43 г. до н.э. — 18 г. н.э.) зна-элегий» Овидия менитый римский поэт, навле'к на себя гнев Октавиана Августа своей любовной поэзией, что шло вразрез с же­ланием Августа возродить староримскую семью. В 8 г. н.э. был сослан в г. Томы (современный г. Констанца в Румынии), где и умер.

Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню.

Поразморило меня, и на постель я прилег,

Ставня одна лишь закрыта была, другая —• открыта,

Так что была полутень в комнате, словно в лесу, —

Мягкий, мерцающий свет, как в час перед самым закатом

Иль когда ночь отошла, но не возник еще день.

Кстати такой полумрак для девушек скромного нрава,

В нем их опасливый стыд нужный находит приют.

Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,

По белоснежным плечам пряди спадали волос.

В спальню входила такой, по преданию, Семирамида

Или Лайда, любовь знавшая многих мужей...

Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала, —

Скромница из-за нее все же боролась со мной.

Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,

Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.

И показалась она перед взором моим обнаженной...

Мне в безупречной красе тело явилось ее.

Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!

Как были груди полны — только б их страстно сжимать!

Как был гладок живот под ее совершенною грудью!

Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!

Стоит ли перечислять?.. Все было восторга достойно.

Тело нагое ее я к своему прижимал...

Прочее знает любой... Уснули усталые вместе,

О, проходили бы так чаще полудни мои!

(Овидий. Любовные элегии. С. 30)

Ораторская проза. Что же касается остальных предметов — истории, «О назначении знакомства с государственным правом, изучения оратора» Цицерона древностей и подбора примеров, — я, по мере их пользы и своей надобности, позаимствую все это у превосходного человека и знатока, друга моего Конга. И я не стану возражать против твоего совета этим молодым людям — все читать, ко всему прислушиваться, быть знакомым со всеми благородными наука­ми; но право же, по-моему, у них не так уж много свободного времени, Красе, на исполнение твоих предписаний, если они и пожелали бы им следовать и осуществлять их; твои законы, мне кажется, уж чересчур строги для их возраста, хотя, пожалуй, и необходимы для достижения

316

того, к чему они стремятся. Ибо и учебные выступления без подготовки на заданные темы, и обдуманно подготовленные рассуждения, и упраж­нение с пером в руках, которое ты справедливо назвал творцом и настав­ником красноречия, требуют большого труда; точно так же и сравнение своей речи с чужими сочинениями, и произносимое без подготовки суждение о чужом сочинении в виде похвалы или порицания, одобре­ния или опровержения требуют немалого напряжения как и для памяти, так и для воспроизведения...

Пусть зовется оратором тот, кто умеет своей речью убеждать... Но пусть этот оратор ограничится повседневными и общественными нуж­дами сограждан, пусть он отстранится от других занятий, как бы ни были они значительны и почтенны; пусть он, так сказать, денно и нощ­но усердствует в единственном своем деле, взяв за образец того, кто бесспорно владел самым могучим красноречием — афинянина Демос­фена. Ведь это у Демосфена, говорят, было такое рвение и такая рабо­тоспособность, что он первым делом преодолел упорным трудом и ста­ранием свои прирожденные недостатки; будучи настолько косноязы­чен, что не мог произнести первую букву названья своей науки, он добился путем упражнений того, что по общему приговору никто не говорил более чисто; затем, так как у него было слишком короткое ды­хание, он научился говорить, не переводя духа, и достиг таких успехов, что, как видно из его сочинений, порой в одном речевом периоде за­ключались у него по два повышения и понижения голоса; к тому же, как известно, он приучил себя, вложив в рот камешки, произносить во весь голос и не переводя дыхания много стихов подряд, и при этом не стоял на месте, но прохаживался и всходил по крутому подъему.

(Цицерон. Об ораторе. С. 127-128)

Историческая Стараясь убедить римлян, что нигде ему не быва-

проза. ет так хорошо, как в Риме, Нерон принимается

Корнелий Тацит об устраивать пиршества в общественных местах и в императоре Нероне этих целях пользуется всем городом, словно сво­им домом. Но самым роскошным и наиболее от­меченным народной молвой был пир, данный Тигеллином, и я расска­жу о нем, избрав его в качестве образца, дабы впредь освободить себя от необходимости описывать такое же расточительство. На пруду Аг-риппы по повелению Тигеллина был сооружен плот, на котором и про­исходил пир и который все время двигался, влекомый другими суда­ми. Эти суда были богато отделаны золотом и слоновою костью, и греб­ли на них распутные юноши, рассаженные по возрасту и сообразно изощренности в разврате. Птиц и диких зверей Тигеллин распорядил­ся доставить из дальних стран, а морских рыб — от самого Океана. На берегах пруда были расположены лупанары, заполненные знатными женщинами, а напротив виднелись нагие гетеры. Началось с неприс-

317

тойных телодвижений и плясок, а с наступлением сумерек роща возле пруда и окрестные дома огласились пением и засияли огнями. Сам Нерон предавался разгулу, не различая дозволенного и недозволенно­го; казалось, что не остается такой гнусности, в которой он мог бы вы­казать себя еще развращеннее; но спустя несколько дней он вступил в замужество, обставив его торжественными свадебными обрядами, с одним из толпы этих грязных распутников (звали его Пифагором); на императоре было огненно-красное брачное покрывало, присутствова­ли присланные женихом распорядители; тут можно было увидеть при­даное, брачное ложе, свадебные факелы, наконец все, что прикрывает ночная тьма и в любовных утехах с женщиной.

Вслед за тем разразилось ужасное бедствие, случайное или подстро­енное умыслом принцепса — не установлено (и то и другое мнение имеет опору в источниках), но во всяком случае самое страшное и бес­пощадное изо всех, какие довелось претерпеть этому городу от неис­товства пламени. Начало ему было положено в той части цирка, кото­рая примыкает к холмам Палатину и Целию... Стремительно наступав­шее пламя, свирепствовавшее сначала на ровной местности, поднявшееся затем на возвышенности и устремившееся снова вниз, опережало воз­можность бороться с ним и вследствие быстроты, с какою надвигалось это несчастье, и потому, что сам город с кривыми, изгибавшимися то сюда, то туда узкими улицами и тесной застройкой, каким был пре­жний Рим, легко становился его добычей. Раздавались крики перепу­ганных женщин, дряхлых стариков, беспомощных детей... Под конец, не зная, откуда нужно бежать, куда направляться, люди заполняют приго­родные дороги, располагаются на полях; некоторые погибли, лишившись всего имущества и даже дневного пропитания, другие, хотя им и был открыт путь к спасению, — из любви и привязанности к близким, кото­рых они не смогли вырвать у пламени...

Но ни средствами человеческими, ни щедротами принцепса, ни об­ращением за содействием к божествам невозможно было пресечь бес­честящую его молву, что пожар был устроен по его приказанию. И вот Нерон, чтобы побороть слухи, приискал виноватых и предал изощрен­нейшим казням тех, кто своими мерзостями навлек на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами. Христа, от имени кото­рого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Пон-тий Пилат; подавленное на время это зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу, и не только в Иудее, откуда пошла эта пагуба, но и в Риме, куда отовсюду стекается все наиболее гнусное и постыдное и где оно находит приверженцев. Итак, сначала были схвачены те, кто открыто признавал себя принадлежащими к этой секте, а затем по их указаниям и великое множество прочих, изобличенных не столько в злодейском поджоге, сколько в ненависти к роду людскому. Их умер­щвление сопровождалось издевательствами, ибо их облачали в шкуры

318

диких зверей, дабы они были растерзаны насмерть собаками, распинали на крестах, или обреченных на смерть в огне поджигали с наступлением темноты ради ночного освещения. Для этого зрелища Нерон предоста­вил свои сады; тогда же он дал представление в цирке, во время которо­го сидел среди толпы в одежде возничего или правил упряжкой, уча­ствуя в состязании колесниц. И хотя на христианах лежала вина и они заслуживали самой суровой кары, все же эти жестокости пробуждали сострадание к ним, ибо казалось, что их истребляют не в видах обще­ственной пользы, а вследствие кровожадности одного Нерона.

(Корнелий Тацит. Анналы. С. 295—298)

Светоний об импе- Его управление государством некоторое время раторе Домициане было неровным: достоинства и пороки смешива­лись в нем поровну, пока, наконец, сами достоин­ства не превратились в пороки — можно думать, что вопреки его приро­де жадным его сделала бедность, а жестоким — страх.

Зрелища он устраивал постоянно, роскошные и великолепные, и не только в амфитеатре, но и в цирке... Травли и гладиаторские бои покры­вал он даже ночью при факелах, и участвовали в них не только мужчи­ны, но и женщины. На квесторских играх, когда-то вышедших из обы­чая и теперь возобновленных, он всегда присутствовал сам и позволял народу требовать еще две пары гладиаторов из его собственного учили­ща: они выходили последними и в придворном наряде... Показывал он и морские сражения, и сам на них смотрел, невзирая на сильный ливень; в них участвовали почти настоящие флотилии, и для них был выкопан и окружен постройками новый пруд поблизости от Тибра.

После междоусобной войны свирепость его усилилась еще более. Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку: прижигал им срамные члены, а некоторым отрубал руки. Как известно, из видных заговорщиков помилованы были только двое, трибун сенаторского звания и центурион: стараясь дока­зать свою невиновность, они притворились порочными развратника­ми, презираемыми за это и войском и полководцем.

Свирепость его была не только безмерной, но к тому же изощрен­ной и коварной... А чтобы-больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своем милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец...

Имущества живых и мертвых захватывал он повсюду, с помощью каких угодно обвинений и обвинителей: довольно было заподозрить малейшее слово или дело против императорского величества. Наслед­ства он присваивал самые дальние, если хоть один человек объявлял, будто умерший при нем говорил, что хочет сделать наследником цезаря.

К умерщвлению его народ остался равнодушным, но войско негодо­вало... Сенаторы, напротив, были в таком ликовании, что наперебой сбе-

319

жались в курию, безудержно поносили убитого самыми оскорбитель­ными и злобными возгласами, велели втащить лестницы и сорвать у себя на глазах императорские щиты и изображения, чтобы разбить их оземь, и даже постановили стереть надписи с его именем и уничтожить всякую память о нем.

(Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. С. 276—287)

Аммиан Марцеллин Аммиан Марцеллин (нач. 30-х г. IV в. — кон. IV в.) — О гуннах римлянин, но грек по происхождению, солдат и исто-

рик, автор знаменитой «Римской истории», продол­жающей книги Тацита (Марцеллин начинает свою книгу с 96 г., которым заканчиваются «Анналы» и «История» Тацита). Особой ценностью обладает его описание событий, свидетелем и участником которых был он сам. Ниже приводится его знаменитое описание гуннов, нашествие которых потрясло Рим-скую империю.

Племя гуннов, о которых древние писатели осведомлены очень мало, обитает за Меотийским болотом в сторону Ледовитого океана и пре­восходит своей дикостью всякую меру. Так как при самом рождении на свет младенца ему глубоко прорезают щеки острым оружием, чтобы тем задержать своевременное появление волос на зарубцевавшихся надрезах, то они доживают до старости без бороды, безобразные, похо­жие на скопцов. Члены тела у них мускулистые и крепкие, шеи тол­стые, они имеют чудовищный и страшный вид, так что их можно при­нять за двуногих зверей, или уподобить тем грубо сделанным наподо­бие человека чурбанам, которые ставятся на краях мостов. При столь диком безобразии человеческого облика, они так закалены, что не нуж­даются ни в огне, ни в приспособленной ко вкусу человека пище; они питаются корнями диких трав и полусырым мясом всякого скота, ко­торое они кладут на спины коней под свои бедра и дают ему немного попреть. Никогда они не укрываются в какие бы то ни было здания; напротив, они избегают их, как гробниц, далеких от обычного окруже­ния людей. У них нельзя встретить даже покрытого камышом шалаша. Они кочуют по горам и лесам, с колыбели приучены переносить холод, голод и жажду. И на чужбине входят они под крышу только в случае крайней необходимости, так как не считают себя в безопасности под ней. Тело они прикрывают одеждой льняной или сшитой из шкурок лесных мышей. Нет у них разницы между домашним платьем и выход­ной одеждой; один раз одетая на тело туника грязного цвета снимается или заменяется другой не раньше, чем она расползется в лохмотья от долговременного гниения. Голову покрывают они кривыми шапками, свои обросшие волосами ноги — козьими шкурами; обувь, которую они не выделывают ни на какой колодке, затрудняет их свободный шаг. Поэтому они не годятся для пешего сражения; зато они словно прирос­ли к своим коням, выносливым, но безобразным на вид, и часто, сидя

320

на них на женский манер, занимаются своими обычными занятиями. День и ночь проводят они на коне, занимаются куплей и продажей, едят и пьют и, склонившись на крутую шею коня, засыпают и спят так креп­ко, что даже видят сны. Когда приходится им совещаться о серьезных делах, то и совещание они ведут, сидя на конях. Не знают они над со­бой строгой царской власти, но, довольствуясь случайным предводи­тельством кого-нибудь из своих старейшин, сокрушают все, что попа­дает на пути.

(Аммиан Марцеллин. Римская история. С. 491)

О христианской Христианская литература активно развивается в I—V вв., литературе важное место в ней занимают апокрифы — книги, опи-

сывающие жизнь и смерть Иисуса Христа, Девы Марии, апостолов и других персонажей Священной истории, и хотя авторство мно­гих из этих книг приписывалось апостолам и книги эти пользовались широ­кой популярностью, но они не относятся собственно с священным текстам христианства и не были включены Вселенскими соборами в состав Нового Завета. В это же время зарождается новый литературный жанр — агиография, т.е. жития святых.

Из «Евангелия Я, Фома израильтянин, рассказываю, чтобы вы уз-детства» (Еванге- нали, братья среди язычников, все события детства лия от Фомы) Господа нашего Иисуса Христа и Его великие дея­ния, которые Он совершил после того как родился в нашей стране. Начало таково.

Когда мальчику Иисусу было пять лет, Он играл у брода через ру­чей, и собрал в лужицы протекавшую воду, и сделал ее чистой и управ­лял ею одним своим словом. И размягчил глину, и вылепил двенад­цать воробьев. И была суббота, когда Он сделал это. И было много де­тей, которые играли с Ним. Но когда некий иудей увидел, что Иисус делает, играя в субботу, он пошел тотчас к Его отцу Иосифу и сказал: Смотри, твой ребенок у брода, и он взял глину и сделал птиц, и осквер­нил день субботний. И когда Иосиф пришел на то место и увидел, то он вскричал: для чего делаешь в субботу то, что не должно?! Но Иисус ударил в ладоши и закричал воробьям: Летите! и воробьи взлетели, щебеча. И иудеи дивились, увидев это, и ушли, и рассказали старейши­нам, что они видели, как Иисус свершил сказанное.

Через несколько дней юноша колол дрова по соседству, и топор упал и рассек ему стопу, и столько вытекло крови, что он совсем умирал. И когда раздались крики и собрался народ, Иисус также прибежал туда, и пробрался сквозь толпу, и коснулся раненой ноги, и тотчас исцелил ее. И Он сказал юноше: встань теперь, продолжай рубить и помни обо Мне. И когда толпа увидела, что произошло, они поклонились Иисусу, говоря: истинно, Дух божий обитает в этом ребенке.

321

И вот во время сева мальчик вместе с отцом пошел сеять пшеницу в их поле. И пока Его отец сеял, Иисус тоже посеял одно пшеничное зерно. И когда Он сжал и обмолотил его, оно принесло сто мер, и Он созвал всех бедняков поселения на гумно и роздал им пшеницу, а Иосиф взял остаток зерна. Было Ему восемь лет роду, когда он совершил это чудо.

(Евангелие детства. С. 142—145)